— Я там зимой не селил никого, — сказал хозяин. — Огурцы держал да капусту. А осенью по три души враз пущал. Всех разве упомнишь?
— Оно так, — согласился Петр.
Вернувшись к себе, он достал из котомки карандаш, чуть затупил грифель о гвоздь, чтоб сподручнее было писать на бревнах, и, отступив с вершок от нижней надписи, вывел под ней:
«И я здесь был и видел все это 1-го мая 1836-го».
II
Петр бросил на лавку шинель, достал из печи чугунок с кашей и присел к столу. Отец, кряхтя, слез с полатей.
— Ох, Петьша! Верно говорят, что к коже ума не пришьешь. За стол садишься, а лба не перекрестишь.
На божнице поблескивали медные иконки. За ними возвышались два больших образа — богоматери Казанской и святого Власия, покровителя стад. Стад у них с отцом не было. Была раньше коровенка, да и ту после смерти матери пришлось продать. Кто бы ее стал кормить, обихаживать? Возле Власия серели венчальные свечи отца и матери — тонкие, вощаные, перевитые пыльной шелковой лентой. Над свечами, касаясь их давно иссохших фитилей, висела положенная одним концом на гвоздичек ветка кипариса. Лет пятнадцать назад ее подарил отцу один паломник, которого он подвез на своей коломенке от Нижнего Новгорода до Перми. Тогда отец еще ходил в караванных приказчиках, а не перхал на полатях дни напролет, как сейчас. Паломник же вез эту ветку то ли с Афона, то ли со святой земли. Так и осталась она с тех пор на божнице в доме Поносовых — хрусткая, почернелая.
Глядя на нее, Петр перекрестился и снова принялся за кашу.
В детстве он никак не мог запомнить, где у него правая рука,—крестился, бывало, левой. Отец за это драл уши. Петр тогда придумал: с какой стороны ветка, той рукой и креститься. И в церкви тоже представлял себе божницу, чтобы не опутать. А старший брат, Николай, чтобы не спутаться, левую руку себе мочалом подвязывал.
Каша была недоваренная, слизкая. Отец так и не научился толком кухарничать. Проглотив несколько ложек, Петр посмотрел в окно. Короткий дождь, застигнувший его на пути к дому, миновал, и за окном все шире расползались облака, открывая в прогалине белесое небо.
— Ешь, ешь, — сказал отец. — Что горячо, то не сыро.
Он прошелся по комнате, потрогал прорванный рукав сыновней шинели:
— Два дня как приехал, а залатать не можешь. Все няньки тебе нужны. Когда залатаешь?
Петр промычал что-то неразборчивое.
— Про Ключарева-то слыхал? — отец отвлекся от шинели. — Ироды, чисто ироды... Страху на них божьего нет!
— Что стряслось-то? — спросил Петр. — Я весь день в училище просидел.
— Все в заводе знают, а ты будто хуже других.
Больше всего на свете отец опасался, как бы сыновья его не оказались в чем-то хуже других.
— Не тянисловь, — попросил Петр. — Чего там с Фроловичем?
— А ты не указывай, сам скажу... Лобов его нынче железным прутом высек. Еле жив, сказывают.
Петр швырнул ложку в чугунок, встал.
— Таких прав и генералам не давано, не только полицейским служителям, — продолжал отец, не понимая еще, что Петр вновь собрался исчезнуть из дому.
Когда же сапоги сына простучали по крыльцу, он вытащил из каши ложку, в сердцах пристукнул ею по чугунку и оказал, ни к кому не обращаясь, потому что обращаться было не к кому:
— Ишь, расшвырялся!
III
В левом крыле длинного деревянного здания госпиталя выделены были три комнаты, где проживал главный медик лазаревских заводов Федор Абрамыч Ламони, потомок немецких колонистов. Еще издали в распахнутом окне Петр приметил его большую лысую голову.
— Ключарев у вас? — с улицы крикнул Петр.
— У меня, у меня. Входи, — Федор Абрамыч протянул по направлению к крыльцу свою известную всему заводу трубку, на конце которой, ка I к на носу корабля, разлеглась гологрудая сирена.
Главный медик лазаревских заводов окончил курс в Дерптском университете, служил в Москве, а потом на Златоустовских казенных заводах. Но сбежал оттуда, поскольку, как не раз говаривал Петру, терпеть не может запаха подмышек. Эта странная для лекаря брезгливость объяснялась просто. На казенных заводах в ходу были наказания шпицрутенами. И заводской медик после каждой сотни ударов должен был щупать наказуемому подмышечную артерию, проверяя энергичность ее пульсации и способность жертвы вынести следующую сотню ударов. В Чермозе сквозь строй не гоняли. Вместо шпицрутенов применялось лишь штрафование вицами, как деликатно именовалось обычное сечение. Секли работных людей в простоте, по-отечески, и присутствие при этом лекаря не предусматривалось. Петру всегда казалось, что последнее обстоятельство в какой-то степени примиряло Федора Абрамыча с заводскими порядками.