«А ведь, пожалуй, правильно говорят, что у святых и разбойников словно ртуть разлита по всему телу, — мало того, что они сами вечно крутятся, им бы хотелось, коли возможно, заставить плясать весь род человеческий. И нужно же было самым неуёмным взяться именно за меня, который никого не трогает, и впутать меня в свои дела, именно меня! Я хочу только одного: чтобы мне дали жить спокойно! Полоумный этот негодяй дон Родриго! Чего ему не хватало, чтобы быть счастливейшим человеком на свете, имей он хоть чуточку здравого смысла? Богат, молод, везде ему почёт, уважение. С жиру бесится! Видите ли, ему надоело пребывать в благополучии, так надо непременно навязать себе и другим всякие заботы. Жить бы ему припеваючи — нет, куда там! Придумал себе занятие — преследовать женщин — самое глупое, самое разбойничье, самое безумное занятие на этом свете. Он мог бы в рай въехать прямо в карете, а вот поди же! На одной ноге лезет прямо в чёртово пекло! А этот? — Тут он поглядел на Безымённого, словно заподозрив, что тот его подслушивает. — Этот сначала поставил вверх ногами весь мир своими злодействами, а теперь ставит всё вверх ногами своим обращением… если только это правда… А я должен за всё отдуваться! Вот всегда так: коли уж они родились с таким зудом в теле, им только и дела, что шуметь. Разве уж так трудно прожить жизнь порядочным человеком, — например, вот как я? Нет, где уж тут! Четвертовать им нужно, резать, бесчинствовать… горе мне, бедному!.. А потом — новая затея: покаяние! Ведь покаяться, коли уж на то пришла охота, можно и у себя дома, потихоньку, без всякой помпы, не причиняя беспокойства своему ближнему. А его высокопреосвященство ни с того ни с сего, сразу с распростёртыми объятиями: „Друг любезный! Друг любезный!“ Принимает за чистую монету всё, что тот ему говорит, словно уже видел, как он творит чудеса. И тут же принимает решенье, уходит в него целиком, с руками и ногами, да то поскорей, да другое поскорей, а у нас это называется просто опрометчивостью! И без всяких разговоров отдаёт ему на растерзание бедного курато! Это называется разыграть человека в чёт-нёчет. Такой святоша епископ, как он, должен был бы беречь своих пастырей, как зеницу ока. Чуточку хладнокровия, чуточку благоразумия, чуточку человеколюбия — всё это, думается мне, совместимо и со святостью. А если всё это одна видимость? Кто может знать все людские хитрости? И тем более таких, как этот? И подумать только, что мне приходится ехать с ним, в его дом! Уж не дьявол ли тут замешан? Бедный я, бедный! Ох, лучше и не думать об этом. И что за неразбериха такая с Лючией? Уж нет ли тут сговора с доном Родриго? Что за народ! Но тогда по крайней мере дело было бы ясно. Как же она попала к нему в когти? Кто знает! С монсиньором у них какая-то тайна; а меня вот заставляют трястись по дорогам этаким манером и ни слова мне не говорят. Чужие дела меня не касаются, но когда приходится отвечать своей шкурой, кажется, имеешь право кое-что узнать. Ну, если бы дело шло о том, чтобы взять эту бедняжку, это бы ещё куда ни шло. Хотя, конечно, он и сам мог бы прекрасно привезти её. И опять же, если он раскаялся всерьёз и сделался святым, зачем же я-то ему нужен? Ну и содом! Хватит! Богу угодно, чтобы было так, — много будет хлопот, но потерпим! Да и за бедную Лючию я очень рад: она тоже, должно быть, недёшево отделалась; одним небесам известно, что она претерпела. Разумеется, мне её жаль, а всё же она родилась на мою погибель… Хоть бы в душу заглянуть этому другу да узнать, о чём он думает. Кто знает? То он разыгрывает из себя святого Антония в пустыне, а то — настоящий Олоферн.[133] Ох, бедный я, бедный! Ну, ладно! небеса должны помочь мне, потому что ведь не по своей же прихоти я впутался во всё это».
Действительно, было заметно, как по лицу Безымённого пробегали мысли, подобно тому, как в бурную погоду тучи мчатся перед солнечным диском, ежеминутно вызывая смену ослепительного света холодным мраком. Его душа, ещё опьянённая ласковыми речами Федериго и словно помолодевшая и возродившаяся для новой жизни, возносилась к мыслям о милосердии, о прощении и любви, а потом снова падала в бездну под тяжестью страшного прошлого. Он лихорадочно перебирал, какие же из его злодеяний ещё поправимы, что ещё можно оборвать на половине, есть ли средства для этого подходящие и верные, как развязать столько затянутых узлов, что делать с многочисленными соучастниками; можно было растеряться в этом потоке мыслей. Даже вот за это дело, такое лёгкое и такое близкое к осуществлению, он взялся с нетерпением, смешанным с тревогой. Думал о том, что невинное существо сейчас бог знает как страдает, и он, жаждущий освободить её, он-то как раз и заставляет её мучиться. Там, где дорога раздваивалась, погонщик оборачивался, чтобы узнать, какой ему держаться. Безымённый указывал направление рукой и вместе с тем подавал знак торопиться.