Дон Абондио хранил молчание, но то не было уже больше молчание вынужденное и нетерпеливое; он хранил молчание, словно человек, которому надо хорошенько подумать, прежде чем высказаться. Слова, которые он слышал, были неожиданным откровением, новым приложением учения, давно усвоенного им как неоспоримая истина. Чужие несчастья, вникать в которые ему всегда мешала боязнь своих собственных, производили на него теперь совершенно иное впечатление. И если он не испытывал полного раскаяния, какое должна была вызвать в нём проповедь кардинала (всё та же боязнь продолжала играть роль его защитника), всё же он как-то почувствовал его. Он испытывал недовольство собой, сострадание к другим, сердце его наполнилось нежностью и смущением. Он, да будет дозволено такое сравнение, походил на сплющенный и влажный фитиль свечи, поднесённый к пламени большого факела: сначала он чадит, брызжет, потрескивает и только, но в конце концов воспламеняется и, хорошо ли, плохо ли, горит. Он уже был готов открыто признаться в своей вине и раскаяться, не смущай его мысль о доне Родриго. Но тем не менее было заметно, что он почти растроган, и кардинал, наконец, смог убедиться, что увещания его не пропали даром.
— И вот теперь, — продолжал кардинал, — он убежал из дома, она тоже собирается покинуть свой, — у обоих достаточно серьёзная причина быть подальше от родного крова, — без всякой надежды когда-либо соединиться здесь и с упованием на всевышнего, что он соединит их где-то в другом месте. К сожалению, теперь они больше не нуждаются в вас, сейчас вам не представляется случая оказать им добро, и близорукое предвидение наше не сулит его и в будущем. Но кто знает, быть может милосердный бог вам его уготовил? О, не упускайте его, ищите его, стойте на своём посту, молите господа, чтобы он даровал его вам.
— Не упущу, монсиньор, воистину не упущу, — ответил дон Абондио голосом, исходившим в эту минуту действительно от чистого сердца.
— Хорошо же, сын мой! — воскликнул Федериго и с достоинством, полным глубокого чувства, закончил: — Видит небо, мне хотелось бы вести с вами совсем другие разговоры. Оба мы уже прожили немало: одному богу известно, как тяжело было мне оскорблять упрёками ваши седины и насколько было бы мне радостнее разделять с вами наши общие заботы, наши горести, беседуя о блаженном уповании, к которому мы с вами уже приблизились. Бог даст, слова, с которыми я обращался к вам в нашей беседе, пойдут на пользу и вам и мне. Постарайтесь же, чтобы всевышнему не пришлось в судный день призвать меня к ответу за то, что я удерживал вас на посту, которым вы так злосчастно пренебрегли. Не будем терять времени: полночь близится, жених уже на пороге, будем держать светильники свои зажжёнными. Принесём господу жалкие, пустые сердца наши, да наполнит он их той мудрой любовью, которая исправляет прошлое, укрепляет будущее, которая трепещет и верит, плачет и радуется — и становится при всяком случае доблестью, в коей мы все так нуждаемся.
Сказав это, он поднялся; дон Абондио последовал за ним. Тут аноним предупреждает нас, что это была не единственная беседа этих двух лиц и что Лючия была не единственным предметом их разговоров; но что он ограничивается этим, дабы не отклоняться от главной темы своего рассказа. По этой же причине он не станет упоминать о других достойных внимания вещах, сказанных кардиналом во время этого посещения, ни о его щедрости, ни об улаженных распрях, о старинной вражде между отдельными лицами, семьями и даже целыми деревнями, окончательно прекратившейся либо отчасти заглушённой (что, к сожалению, бывает чаще), ни о некоторых головорезах или злодеях, усмирённых либо навсегда, либо на время, — словом, о всех тех вещах, которые так или иначе происходили во всяком местечке епархии, где этот замечательный человек имел даже кратковременное пребывание.
Затем аноним сообщает, что на следующее утро, как было условлено, прибыла донна Прасседе взять Лючию и приветствовать кардинала, который всячески расхваливал и горячо рекомендовал ей Лючию. Вы можете себе представить, с какими рыданиями Лючия расставалась с матерью. Выйдя из своего домика, она ещё раз сказала «прости» родной деревне с тем чувством горечи, которое испытываешь вдвойне, покидая место, которое было единственно дорогим и которое им уж никогда не будет. Но эта разлука с матерью ещё не была окончательной, потому что донна Прасседе заявила, что они ещё поживут несколько дней в её поместье, которое было поблизости. И Аньезе обещала дочери навестить её там, чтобы вновь пережить ещё более горькое расставание.