Она уехала. И долго ещё Жорж с Ваней мысленно старались проследить её уже исчезнувший в пространстве след. Теперь они чаще говорили между собой о том, что происходило в красной кузнице России. Внимание и самолюбие Вани разжигали коротенькие, наспех нацарапанные письма, которые слал ему изредка его сводный брат, лисёнок Уолдо. Этот новоявленный москвич десяти лет от роду прямо-таки не знал, куда деваться от гордости. Он писал о «нашей пятилетке», — и мы, мол, пашем! Он был «октябрёнок» (так звались ребятишки его возраста), но он гордо заявлял, что скоро перейдёт в «пионеры»: звание пионера налагало суровые обязанности, которые Уолдо ценил превыше всяких прав. Ему не терпелось поскорее стать «рабочим-ударником». Тоном покровительственного сожаления он спрашивал, когда же, наконец, Ваня и весь их Запад решатся последовать примеру русских и сделать у себя революцию. Ваня хохотал до слёз, читая послания своего самодовольного братца. Ему так и представлялся курносый нос Уолдо, усеянный рыжими веснушками, сопящий и фыркающий носишко, и сам малолетний Геркулес, несущий на вытянутых руках, как гири, планы «пятилеток». Но в тайниках души он страдал, что не может ответить тем же. И уж совсем его расстроило известие о том, что Уолдо получает там в средней школе трудовое политехническое образование. Ванвский лицей казался ему теперь безнадёжно устарелым. Хотя Ваня добился разрешения брать в свободные часы уроки столярного ремесла, уроки эти ничуть не носили характера действительной работы (конкретного характера, как выражался Уолдо); не было в них и того товарищеского духа, который царил в мастерских, где Уолдо и его друзья обучались работать по дереву, по коже или по металлу и производили предметы, полезные для общества. Там не играли в рабочих, там рабочими рождались, там с детских лет участвовали в великой стройке. И иначе быть не могло — там все люди составляли единый организм. Как завидовал им Ваня, сам маленький индивидуалист, сын, внук, праправнук индивидуалистов! Здоровый инстинкт, скорее тайная вера в свои силы, подсказывал ему, что там, в этом мощном общественном организме, его индивидуализм найдёт себе ещё больший простор, разовьётся ещё полнее.
Ваня потребовал, чтобы Жорж познакомила его с марксистской теорией, о которой она представления не имела, и чтобы рассказала о её применении в Советском Союзе. Жорж всерьёз взялась изучать марксизм и по-настоящему заинтересовалась предметом. Она была с избытком наделена здоровой рассудительностью и чисто французским скептицизмом и не могла бы безоговорочно отдать себя служению столь крайней политической концепции; с другой стороны, её меньше всего беспокоили те опасности, которые при социальных потрясениях могли бы угрожать ей, её близким, а особенно её добру, личному её имуществу. Опасности — это ведь половина удовольствий, доступных нам при жизни. Спокойно, без лишних слов, она начала переводить с немецкого, а потом и с русского языка, который выучила ради своего и Ваниного удовольствия, крамольные брошюры; нашёлся для них и издатель, хотя всех её родных и знакомых из буржуазных семей бросало при чтении этих книжек в дрожь. Вскоре о Жорж пошла слава как о «московской пропагандистке». Это уж окончательно её рассмешило. И тем, кто отлучал её от церкви, и тем, кто старался залучить к себе, она показывала нос. Она сохранила свою свободу и пребывала в состоянии спокойного беспокойства, в состоянии неопределённости; она говорила: «Будь что будет!» — и не желала прибегать к излюбленным подпоркам своего родителя, твердившего: «Делай то, что должно». «Бедный папочка!» Он, который сознательно рисковал во имя своих убеждений, куда больше, чем дочка, ощущал неодолимую потребность уцепиться за «долг», за тень абсолюта, пережиток почившей веры в бога. Он никак не мог понять, как это его собственная дочь бодро и ловко скользит, точно рыба в воде, среди постоянных изменений, — в наши дни всё так текуче и относительно…
«Сегодня — сегодня, а завтра — завтра. Я приспосабливаюсь к любому дню. И если даже всё вдруг пойдёт вверх тормашками, я уж как-нибудь устою на ногах. Недаром же я лыжница и умею прыгать. А ну-ка, общество, прыгай!»
Человечество, прожив века в условиях определённого порядка, ужасается при мысли о катастрофе, подстерегающей человеческий род на распутье. Оно не подозревает, что род этот меняет кожу и приспособляется к катастрофам, так же как и к порядку. Подобно тому как кожа человека постепенно привыкает к укусам полярных морозов и ожогам тропических лучей, точно так же постепенно устанавливается гармония между обстоятельствами, порождающими катастрофы, и человеческой фауной, черпающей в них жизнь. Там, где вымирают старики, чьи лёгкие уже не могут приноровиться и дышать по-новому, там бестрепетно резвится молодёжь. И, возможно, тот воздух, которым легко дышали отцы, грозил бы удушьем детям. Тысяча чертей! Жорж с Ваней не променяли бы на самое райское благорастворение воздусей теперешний воздух, насыщенный грозами и сотрясаемый порывами ветра!