Ведь действительно каким-то образом этот слесарек падает — а это рука его щелкает. У него все его небогатые покупки, яйца, хлеб, все это смялось в сумке — а это рука ему смяла. Он влетает в общежитие жалкое, в котором живет с Клавкой своей, — и рука следом наподдает ему. И эта рука лезет в окно. Она не может его схватить (вот это очень важно), только когда он на людях. Вот стоит ему остаться одному — и эта рука тут же его хватает, тут же его настигает на всех путях. Действительно, стоило советскому человеку остаться одному хоть на минуту — и мир начинал хватать его, потому что внутреннего-то содержания у него не было, ему нечем было противостоять этой страшной руке мира. Он мог ее только колоть своим штырем, заточенным на работе.
И «Сюр в Пролетарском районе»… Я уж не говорю о многочисленных смыслах, трактовках, о точности социального ощущения. Я говорю именно о поразительной художественной силе. Уже после первой фразы «Человека ловила огромная рука» — все, вы уже не оторветесь. И кстати, Маканин умел писать не только трудно, сложно, коряво, очень занозисто, но он умел писать необычайно легко и увлекательно. И увлекательность его сложной прозы для меня — это очень серьезный комплимент, очень важное ее достоинство.
И потом, что еще важно помнить? Маканин давал необычайно точные социальные диагнозы. Вот «Гражданин убегающий» — наверное, одна из самых точных его повестей, вызвавшая самые большие тогда споры. Из всей плеяды пишущих тогда вот эту городскую социальную прозу — ну, Руслан Киреев в частности, отчасти Битов, отчасти целое поколение молодых авторов, Валерий Алексеев например, — на этом фоне Маканин выделялся именно такой безжалостной, хирургической, я бы сказал, математической точностью диагноза, поскольку он, вообще-то, и был математик по образованию, даже некоторое время успел попреподавать в вузах. Он целую прослойку вот этих отставших или граждан убегающих зафиксировал и припечатал.
Но кто такие убегающие? Вот это очень важно. С одной стороны, это человек, который, как и Потапов у Горина, все время находится на бегу, все время в темпе решает свои проблемы, лишь бы только не задержаться, не остановиться, не задуматься. Но это в наименьшей степени. А в наибольшей — он убегает от всех социальных обязательств, от семьи, от проблем. Он ускользает. И в каком-то смысле он, вообще-то, прав, потому что давать себя запутать в эти связи — это самое безнадежное дело.
Эти же убегающие были отчасти темой шпаликовской «Долгой счастливой жизни», потому что там герой ведь убегает от попыток захомутать его в семью. Тогда писали: «Ах, это социальная безответственность!» А что, просидеть всю жизнь сиднем и всю жизнь быть прикованным к одному месту, и всю жизнь тянуть лямку никому не нужную — это социальная ответственность? Убегающий для Маканина — это, может быть, и спасающийся, это выпадающий из ваших тенет и рамок. И он совершенно правильно этот тип зафиксировал. Не говоря уже о том, что это было всегда прекрасно написано.
Что касается маканинского стиля. Я сравнительно мало его читал в детстве и в молодости (я начал его читать, когда уже мне было хорошо за тридцать), и именно потому, что меня как-то смущало многословие, огромное количество отступлений и скобок, особенно в «Андеграунде», где это было сделано просто сознательным приемом. Вот эти скобки, ответвления, эта корявость, шершавость, занозы, синкопированность этой прозы — это меня смущало. Особенно трудно мне было читать, я помню, «Отдушину» из-за ее дикого многословия.
Но я потом понял, что любовь двух людей — вот этой странной поэтессы Алевтины и стареющего хозяйственника, у которых почти ничего нет общего, но которые тем не менее друг для друга — отдушина, ну, такая «делать нечего — любовь»… Мне было физически трудно. Вот читать Петрушевскую гораздо веселее, хотя и страшнее, потому что Петрушевская — она острая, быстрая, у нее динамическая проза, очень личная, она насыщена бытовыми интонациями. У Маканина это не так. Маканинская проза ходит кругами, топчется на месте, спотыкается, как вот этот его слесарек. И это я понимаю — потому что он таким образом передает сердечный ритм загнанного человека.
И что еще очень важно? Маканин был, конечно, блестящим педагогом, он воспитал великолепное поколение учеников. И среди учеников Маканина в его семинаре я бы выделил ныне совершенно забытое имя — Елену Семашко. Вот ее рассказы — «Обстоятельства», «Михаил Третий», еще какие-то, которые через мои руки в разное время проходили, — они выдавали в ней блестящего писателя, жестокого, серьезного, совершенно ни на кого похожего (ну, похожего, может быть, немного на самого Маканина вот этой жестокостью социального диагноза). Она печаталась в сборниках выпускников Литинститута, немножко в периодике. Один ее рассказ я напечатал в «Столице».