Андрей, это довольно просто. Меня вот давеча спросили в одном интервью, а что бы я предпочел — страстный секс или такую любовь-взаимопонимание? Да понимаете, это же вещи взаимообусловленные, их противопоставить-то так же невозможно, как свободу и порядок. Какой же может быть страстный секс без любви и взаимопонимания? Это такая гимнастика. А я человек довольно ленивый в этом смысле. То есть мне кажется, что без какой-то… Ну, как вам сказать? Секс — это дело такое человеческое, все-таки основанное на взаимопонимании. И я очень, кстати, люблю при нелюбви активной к самой картине, я очень люблю тот эпизод в «Сало́», где мальчик и девочка пытаются как-то приласкать друг друга вместо того, чтобы мучить. Это такое редкое проявление человечности, за которое там убивают немедленно. Поэтому секс — это вообще такая вещь, которая, хотим мы того или нет, обязательно приводит к какой-то моральной зависимости, к какому-то интересу к другому человеку. Как это, кстати говоря, у Шеро замечательно и показано.
«Не является ли mania grandiosa обэриутов и футуристов реакцией на вековой опыт самобичевания русской литературы, проведшей весь XIX век под девизом «Мой дар убог и голос мой не громок»? Может быть, хармсовские эскапады «Я такой же, как и вы все, только лучше» именно отсюда?»
Нет. Во-первых, «Мой дар убог и голос мой не громок»… Давайте вспоминать, что дальше сказано «далекий мой потомок» и так далее, вот именно потомок оценит. То есть это апелляция к потомку через голову современников. Это свидетельство гораздо большего самомнения, чем «Я, гений Игорь Северянин».
Если честно сказать, то, пожалуй, самомнение Боратынского не имеет себе равных в русской литературе XIX столетия. Отсюда его довольно скептические высказывания о Пушкине на фоне пушкинских совершенно восторженных. Мне кажется, что его удивление, что у позднего Пушкина в его бумагах обнаружилось так много ума… Казалось бы, кто же дал ума? А ведь Пушкин от Боратынского был в таком восторге!
Ну и так далее.
«Боратынский, он у нас оригинален — ибо мыслит». Он его любил. А Боратынский всегда считал: «Ну вот, Пушкин. Оказывается, Пушкин тоже мыслит». Хотя, на мой взгляд, он поэт все-таки на несколько голов ниже, да и вообще не универсал вовсе. Он — ничтожная часть пушкинского спектра. Ну, не ничтожная, но не очень большая.
Поэтому мне представляется, что традиции самоунижения и самобичевания в русской литературе как раз нет. А в некотором смысле самовосхваление футуристов — это своего рода жест отчаяния. И у Хармса тоже. Девизы были очень простые у обэриутов, например: «Наша мама — не ваша мама» или «Мы не пироги» (то есть «Мы не подлежим утилитарному использованию»). Это именно вопль, даже я рискнул бы сказать, визг отчаяния на фоне торжествующей, такой даже уже гегемонической простоты и наглядности. Как раз футуристы в большинстве своем (кроме разве что, может быть, Бурлюка Давида) были людьми не очень организованными, не очень удачливыми и совсем несчастливыми. Истерик Маяковский. Во многих отношения, кстати, истерик Северянин, чье самоупоение было не более чем маской, а внутри там всегда сидит дрожащий невротик. Я уж не говорю о братьях Бурлюках, прежде всего Николае, гениально одаренном поэте, который так рано погиб. Мне кажется, что им не присуще никакое самовосхваление; им, наоборот, присуща подростковая истерика в отстаивании своих прав.
«Если Билли Миллиган был артист, как в нем могли сочетаться гениальность и страсть к злодейству?»
Ох, как запросто! Знаете, художник, иногда исследуя какие-то темные закоулки человеческой души, он, к сожалению, заходит слишком далеко. «Если ты смотришь в бездну, бездна посмотрит в тебя». Иногда этот внутренний конфликт (радостный по своей природе) творческой способности и монструозных каких-то кошмаров, которые художника занимают, он выражается в прямом безумии — как, мне кажется, было у Лотреамона, как отчасти, может быть, было и у Кафки и, конечно, у Хармса.