Мишка, понукаемый матерью, отправился за занавеску, долго возился там, прислушиваясь, и наконец затих. Перегулявший Санька дергался и всхлипывал во сне, старые расхоженные ходики стучали на стене, точно сердце в распахнутой грудной клетке. А дальше все было словно бы и не наяву, словно бы совсем внове и неповторяемо…
Голова пошла кругом, едва Георгий тихо, по-ночному, тронул ее, прошелся по телу тревожащим и сладостным жестом, таким знакомым, что слезы побежали — не утереть. И горе на час отошло, все боли забылись. И обмякла Ольга, закружилась в омуте горячих поспешных мужниных ласк и, утопив в душе незабытую тревогу, привлекла, притиснула его к себе в самый жгучий миг радости…
Словно и жизни не было за спиной.
— Трудно тебе, — шептал, отойдя, Георгий. — Что поделать, дорогая моя, что поделать… Вся страна одним путем двигается — по голоду и по крови. Большие тыщи людей пришли в движение, целые города уничтожены до последнего камня… Все своими глазами видено. Но дальше немцы не пойдут, — около Сталинграда их — как посеяно. Это невозможно себе представить, как они покрыли землю на много верст…
— До нас не дойдут ли все же? — прижимаясь к мужу, тихо спрашивала Ольга.
— Что ты! — убежденно отвечал Георгий. — Тепере повернут оглобли…
Он вдыхал жаркий запах ее волос, гладил их дрожащими пальцами…
— Тепере мы будем в другом месте, может, присылать что буду… Потерпи, дорогая моя…
Он ушел до света. И тепло, и вина какая-то, и потаенный страх стояли в его глазах, когда он направлял пальцами фитиль у зажженной коптилки, и тень его шарахалась по комнате из угла в угол. Он ушел, даже подумать не успев о том, что под сердцем Ольги может затеплиться звездочка новой жизни.
А огонек занялся. Ольга угадала это сразу, она и пошла на такое от безмерной жалости к мужу и потому еще, что тяжелое предчувствие легло камнем ей на грудь, едва Георгий прикоснулся к ней последней ночью. Словно кончался след, который оставлял он в жизни, и чтобы углубить его, успеть перенять возможную долю Георгия, она и растворилась ему навстречу.
А и жизни-то за спиной было — двадцать девять годов. Двадцать девять, — бывает, в девках до этой поры ходят… Но вот и Зинке уже ровно столько.
Похоронка пришла недели через три, из старой части, — значит, добрался-таки он до нее. Словно лопнули и вытекли глаза — так сыпанули слезы, но это была лишь жалкая толика того, что уже выплакалось внутри. А потом по ночам Ольга поворачивала и поворачивала подушку, ища на ней сухие, незаслезненные места, и Мишка ныл от страха под одеялом за занавеской, ни с того ни с сего заходился в плаче голодный Санька.
Когда обозначился живот, люди глядели, как на зачумленную. Ольга Минакова… Голодуха веревки вьет из каждого, двое ребят — сама одна, мужик убитый… Вот уж верно: где беда, и ты туда. А когда бригадир перевел ее с тяжелой подсобки на учет, оставленная напарница разнесла по цеху догадку: это он на ней погрелся…
Молчала Ольга. Скажешь курице, а она и по всей улице. Да и к чему было объяснять людям не их беду, тем паче что до поры скрывала от всех тайное гостевание мужа, — боялась, не повредило б ему, отлучившемуся, беречь, как могла, пыталась.
Зинку рожала в госпитале, много недоношенной, — дело началось в цехе, откуда ее совсем без сил доставили товарки в ближайший лазарет; роддом был разбит бомбами еще в начале войны.
«Значит, не судьба, — подумала Ольга, — не выживет». И когда — она была уже в койке — к ней подошел, отворачивая белые рукава, военный врач, спросила:
— Худо дело?
— Как сказать, — вроде бы даже обиженно ответил тот. — Поторопилась, конечно. Даже пальцы на руках не вытянулись, ногтей еще нет. Но все в пределах, если верить тебе…
— Дак я…
— Понимаю, понимаю…
«Судьбу не обманешь», — спокойно решила Ольга.
— Отец воюет? — бодро спросил врач, готовя вслед слова побойчее.
— Убитый…
— Мг… да, — запнувшись, доктор едва успел удержать готовое сорваться с языка соленое словцо. — Да-а…
Что было потом, врагу не пожелаешь. С Санькой Мишка еще как-то водился, хотя и не мог многого осилить: пеленку, к примеру, застирать, сварить свежий отвар или сделать еще что-либо в этом духе. Водился через силу, не обретя к брату доброго чувства с самого начала, видя в нем причину своего безрадостного ребяческого существования. Он обделял младенца в пище, подолгу раскачивая качалку, научился утомлять его и часто усыплять днем, чтобы хоть немного развязать себе руки, а по ночам, укутавшись с головой, ловил сладкие сны под нескончаемый скрип соломенной кроватки, словно привязанной к материнской руке.
Ольга догадывалась о Мишкиных номерах, лупила его, как взрослого, чем попадя, но ничего поделать не могла: к битью сын был терпелив, а потому как уличить его в плутнях было невозможно, Ольга казнила себя за горячность, и Мишка это понимал.