Бесконечное спасибо ей, что не пристыдила за это и не обиделась. Подруга теперь вообще как бы смирилась с тем, что я так порывиста. Из головы все не выходила Ингрид. Как жаль, что с ней нельзя побыть еще хотя бы ночку.
Ясмин расспросила меня о даре. Я не таясь поведала о целительной силе, добавив, что прибегать к ней строго запрещено и вообще это мой главный секрет. Она отнеслась к этому, как и я, с возмущением: почему обреченным нельзя помочь? Это же ключ к тому, чтобы почить безмятежно. Я всякий раз им мысленно позвякивала, понапрасну отирая больных мокрой тряпкой, – а мои белые одежды и заученное сострадание, казалось, их только дразнят.
Была в этом море живых мертвецов одна, особенно растрогавшая меня больная.
Ее отчаянные крики и мольба предназначались не мне, но пройти мимо оказалось невозможно. В промежутках между всхлипами она звала маму. На меня девочка посмотрела совершенно черными глазами, из которых по вискам стекали густые капли слизи, склеивая волосы в колтуны. Она походила на увязшую в дегте пташку, которой не взлететь.
– Как тебя зовут, дитя? – Я опустилась на колени и приготовила тряпку с ведром.
– Ребекка, – вымолвила она.
– Красивое имя, – сказала я, протирая ей лоб. – А я мать Далила.
Мой сан явно напомнил девочке причину ее тоски.
– Я хочу к маме.
Я промокнула тряпкой пузырьки пота поверх ее серой, с закупоренными порами, кожи.
– Она здесь, в Харлоу?
Бедняжка всхлипнула, только растревоженная вопросом.
– Не знаю. – Ей было страшно.
– Ничего, Ребекка, ничего. Как маму зовут? Где она может быть?
– Не знаю! – проблеяла она с пущим испугом. Голос надломился, звуки скомкались, будто утопая в ее мутных слезах.
Я угрюмо вздохнула. При гнили нередко бредят. У больного разлагаются заживо не только сердце, легкие и прочее, но и мозг. Зараза его сжирает до состояния черной субстанции. Добравшись до воспоминаний о самом дорогом, слизь неумолимо начинает их поглощать. Бедной девочке осталось всего ничего.
– К маме хочу, – повторила Ребекка. Боль в ее голосе разрывала сердце. Ничего так не хотелось, как облегчить ей муки.
Была ночь. Вереница факелов в держателях тускло освещала для нас, сестер, все вокруг. Я огляделась. Сестры и лекари ходили по рядам изможденных и умирающих, даруя скудное облегчение. Я стянула перчатку.
– Ты что? – удивилась Ребекка.
– Тише-тише.
Я пробудила его. Дар, спящий с первого моего дня в монастыре, – дар, что призван лечить и спасать.
Мою руку окутало заветным сиянием. Светлячками порхнули от его ореола, нечеткого и туманного по краю, теплые желтые искорки. Я поднесла руку девочке ко лбу, опасливо озираясь по сторонам. Светлячки увеличивались в размерах.
Малышке становилось легче; она умиротворенно сомкнула веки. От света вся боль, все неприятные ощущения проходили и даже на лицо как будто возвращалась краска.
– Мама… – шепнула она. Не от боли, не от страха, как прежде, а так, словно мама и впрямь рядом.
– Ты что это делаешь?
Свет вмиг погас, я спрятала руку. Кто у меня за спиной?
– Ничего. – Я тайком натянула перчатку и встала, принимая как можно более благочинный вид. Хоть бы не выдать паники!
Оказалось, ко мне подошла Кандис. Она с недоверчивым выражением заглянула за мое плечо, но Ребекка к этой секунде уже крепко спала – с улыбкой на лице.
Допытываться Кандис не стала.
– Тебе срочное письмо. Велели передать.
– Письмо?
От кого же, интересно?
– Да. От матери Винри.
Еще любопытнее. Мы вышли из зловонной духоты шатра в ночь. Кандис вдруг повернула ко мне голову.
– Что ты такое делала с девочкой?
Я похолодела.
– Ничего.
– Странно. Вид у нее такой спокойный. – Она подалась ближе. – Синюю краску провезла, да?
Что ответить? Солгу, и она этим удовлетворится… но потом может донести настоятельнице.
– Нет.
Кандис, конечно, не поверила, но больше не лезла. Она зашагала прочь.
– Мать Кандис, – окликнула я. Та опять повернулась. – Вы меня, кажется, недолюбливаете? Не скажете, за что? – осторожно подступилась я.
– Не то чтобы недолюбливаю. Просто тебе не доверяю. – Она приблизилась.
– Почему?
Кандис в один миг схватила мое запястье и, не размыкая взгляда, рывком задрала рукав, как подозреваемой на допросе.
– За что такая якобы добрая и чистая душа, так ревностно преданная служению, так себя ненавидит?
Я вырвала руку и опустила рукав.
– Не доверяю я тебе из-за притворной улыбки. Я с самого твоего появления в церкви вижу твою фальшь.
Она за мной следила. Вдруг вспомнилось, как меня застали наедине с собой, и вновь проснулось чувство беззащитности, слабости – но тогда же все встало на свои места. Сложились наконец-то кусочки мозаики, которую я пыталась собрать меня не один месяц.
– Так это ты, – озвучила я догадку.
– Что я?
– Ты подсмотрела за мной в спальне. Там и увидела шрамы.
Кандис залилась густой краской. Я практически ощущала кожей, в какой жар ее бросило. Она больше не нашла сил на меня посмотреть и развернулась.
– Пошли.
Думать о внезапной разгадке было некогда: меня ждало письмо. Я вскрыла конверт.