В офицерских избах стоит густой, как осенний туман, табачный дым. Горят свечи. На бревенчатых стенах колышутся лохматые тени. Где идет карточная игра без азарта, от скуки, озлобленно и равнодушно. Где тренькают на гитаре и клянутся друг другу в вечной любви или, развалясь на топчанах, ведут пьяные разговоры без начала и конца.
И так до утра над казематами, казармами и поселком колобродит злая тоска. Это не только от стужи, ветра и одиночества, хотя это тоже причина. Это от другого… Как бы ни резались в карты, что бы ни пели и ни пили, разговор все время возвращается к Севастополю.
В одной рубахе, накинув на плечи полушубок, за столом напротив Давыдова сидит ротмистр Воронин. Усы его растрепались и походят на старые кисточки для бритья, нечесаные волосы стоят дыбом, голова так отяжелела, что лицо, подпертое кулаком, все перекосилось, словно не имеет костей. Ротмистр смотрит на Давыдова с мутной пьяной ненавистью и, наверно, уже плохо различает своего собутыльника. Здесь же за столом мичман Папа-Федоров, с которым весной Давыдов случайно познакомился в Кронштадте. Летом его назначили на 120-пушечный парусный корабль «Россия», стоявший в Свеаборге.
У Давыдова сегодня тоже тошно на душе. Отец хоть и крепкий, но все-таки старик, он простудился при форсировании Дуная, месяц болел, вернулся домой, кашляет, хиреет, доктора подозревают чахотку.
Письма матери полны тревоги, но что-то она в них недоговаривает. Почти в каждом своем письме Алексей спрашивал, не наезжала ли к соседу в гости Полина — она обещалась бывать там и навещать Давыдовку. Мать писала обо всем, но о Полине ни слова…
Воронин положил руку на стол и показал трясущимся пальцем на письмо:
— Спрячь письмо, Лекс. Все время грустить — и водки не хватит, сам раньше окочуришься. Так я говорю, Папа-Федоров? Вы, моряки, в этом деле разбираетесь.
— Мы в любом деле разбираемся.
— А чего ж в Черное море союзный флот пустили? Турок под Синопом расколошматили? Да! Значит, молодец для овец, а на молодца и сам овца…
— Семен, не надо, — простонал Давыдов.
Папа-Федоров усмехнулся, поднял стакан, посмотрел сквозь него на свечу, опрокинул в рот и, морщась, стал драть зубами вяленую рыбу, выплевывая на пол чешую. Потом вынул из кармана белоснежный батистовый платок, обдав собутыльников неожиданным, забытым запахом дорогих тонких духов, утер губы и ответил вопросом:
— А почему вы к Севастополю чугунку не проложили? На кобылках много не навозишь.
— Дорогу, говоришь, чугунную? Да она уже давно золотая, эта дорога! Каждый помещик ее поближе к своему имению тянет, и купчишки не отстают. Несколько верст рельсов положат, смотришь — а у чиновника новый особняк, как чирей вскочил, и даже не чесалось ни в одном месте.
— То-то и оно-то, господин ротмистр, — ответил мичман, следя, как Давыдов разливает остатки водки по стаканам; задумался и, усмехнувшись, сказал: — Незадолго до войны генерал-адмирал великий князь Константин не одну пару туфель сбил о порог кабинета его императорского величества, деньги на строительство флота просил. Долго упрямился государь и наконец смилостивился, отпустил. — Мичман вытянул вперед сложенные в пригоршню ладони, посмотрел на них и отмахнулся: — Не-ет, в пригоршне их было, конечно, не унести, но, в общем, в фуражку бы уместились. Думал-думал генерал-адмирал, как разумнее сии деньги употребить, со штабными советовался, и порешили отнести их на издание журнала «Морской сборник», ибо ни на что другое их не хватило.
— Отличный журнал… — заметил Давыдов.
В голове у него гудело, словно работала какая-то тяжелая машина… Но вот в памяти появилась Полина. В последнем письме она просила присылать ей письма покороче и интереснее, а то их трудно читать самой, да и в обществе их не понимают. Что же ей писал Давыдов? Никак не вспомнить… да и спорщики за столом мешают сосредоточиться.
— А вот когда жареный петух клюнул, — продолжал Папа-Федоров, — то сейчас на петербургской и финских верфях сорок паровых винтовых канонерок заложили. И деньги нашлись, и машины, и мастеровые… А до этого — на-кася, выкуси. А везде балы, приемы, английские парки, дворцы и мужичье беспортошное. Тьфу! Казнокрад на казнокраде в департаментах…
Давыдов морщился, закрывал глаза. В голове ритмично гудело, и он никак не мог вспомнить, что он писал Полине и почему ей неинтересно читать… Но снова прямо в ухо гудит ротмистр Воронин:
— Дурацкая война! И все из-за склоки греческих попов с латинскими в Иерусалиме? Как бы не так. А толку-то? Ну, взяли Бомарзунд, подержали и сами же оставили. Англия на месте, Франция на месте, Россия тоже, а несколько тысяч наших и ихних мужиков как корова языком слизнула, а заодно двести тысяч бомб и полсотни тысяч пудов пороху. А дальше? Ну возьмут Севастополь, а в Крыму им все равно не удержаться. И они и мы это понимаем… Да что мы, господа, всухую сидим? — И Воронин заорал так, что замигала на столе свеча: — Остап, каналья, спишь? Ко мне!