– Нет, Федя, поздно. Развелась я и сызнова замуж вышла. За хорошего человека…
Ночной сторож дремал на ольховых жердях.
– Кто идет? – прохрипел он голосом человека, которому смертельно хочется спать.
– Своя, Анастасия…
– Спать пора! – строго сказал сторож. – Не в указанные часы ходишь!
– Пора спать и – спи! Кто мешает?
Анастасия вошла в курень. За столом кроме мужа сидел слесарь Памфилыч, писарь станичного правления Собакин и раскольничий поп Конон. Частенько засиживались они за полночь, в сладко-ленивом бездействии. Любили порассказать и послушать диковинные истории о человеческой жизни, о каком-нибудь странном, загадочном случае, о ловком мошенничестве или о внезапной перемене судьбы.
– Мишутка где? – спросила Анастасия.
– Да с утра так и не подымался, спит. Намаялся, бедняга, вчера. С казачатами стенка на стенку на кулачки бился.
– Ох, и слабенький он, цельный день проспал, надо же.
– Я слышал, спортсмэны, после борьбы по двое суток отсыпаются, – вставил свое слово в разговор эрудированный поп Конон.
– Ну, двое суток, ты это, того, хватил, – возразил слесарь Памфилыч, – проснется среди ночи, будет по базу блукать.
Мишутка среди ночи не просыпался, не проснулся он и с утра. Разбудить, растолкать его не получалось. Напротив, сон казался все глубже. Обезумевшая от ужаса мать уже прикладывала к губам зеркальце. Запотеет или нет? Дыхание было. Пригласили доктора, тот долго осматривал ребенка, тер пенсне, вздыхал, наконец, отозвал старшего Шолохова в сторонку, помялся и сказал: «Летаргический сон – медицина бессильна».
– Сон?
– Да, но болезненно длинный, может продолжаться и несколько дней, и несколько лет.
Анастасия, прислушивающаяся к разговору, заголосила. Муж молча обнял ее. Взволнованно и выжидательно глядело на него побледневшее лицо жены. Он сжал ее похолодевшие ладони с тонкими худыми пальцами. Зубы его стучали.
– Доктор, у нас есть деньги. Подскажите, что делать.
– Случай редкий. Я рекомендую обратиться к профессору Снегиреву. У него глазная клиника в Москве, но сам Снегирев специалист по психофизиологии, я слышал, он проводил наблюдения больных летаргическим сном.
– Спасибо, доктор, мы поедем…
Шолохов очнулся. Перед его взором белели, кажется, листы бумаги, исчерченные неразборчивым почерком. Он попытался сфокусировать взгляд – не получалось. Чья-то незнакомая рука водила пером по бумаге. Он прислушался. Было тихо, но в уме с невероятной четкостью и силой возникали слова, потом предложения… потом появились образы. Шолохов вслушивался в мерный рокот струящихся фраз и ощущал нечеловеческое блаженство.
– Ерик гудет, ажник страшно!
– Пойдешь с нами бродить?
– А ишо кто пойдет?
– Баб покличем.
– Пойду! Пойду! Пойду!
Он снова погрузился в дремоту. Вдруг – лошадь. Совсем близко. Брызги грязи. Шолохов отшатнулся. Больно ударился головой обо что-то темное, густое и твердое.
Образы исчезли. Чужая, неизвестная рука резко закрыла взор.
– Черт, – услышал он голос, – опять эта боль. Работать невозможно.
Рука опустилась, Шолохов снова видел. Белые листы по-прежнему лежали на столе. Крюков поднялся. Шолохов как будто пролетел по комнате, застыл у окна. Михаил Александрович аккуратно протянул руки вперед, кончиками пальцев дотронулся до темной границы. Крюков помассировал виски, голова не проходила – сегодня что-то сильнее, чем вчера, – подумал он.
Шолохов не хотел причинять боли, он хотел, чтобы образы вернулись.
Аккуратно, стараясь ничего не трогать, он попытался устроиться поудобней. Это оказалось несложно. Пошарив по сторонам, Шолохов на уровне плеч обнаружил два мягких, обволакивающих, словно по мерке снятых, темных мешка. Хорошенько примерившись, он с размаху резким движением просунул в них руки. Крюков вскрикнул – острая боль пронзила левый локоть и сразу отступила. Отступила насовсем. Теперь Михаил Александрович мог свободно шевелить конечностями, не причиняя Крюкову неудобства. Слегка согнув локти и как бы упираясь в воображаемые поручни, он стал тихонько раскачиваться, пытаясь попасть ногами в соответствующие мешки в нижней части пространства. Получилось не сразу. Крюков испытал несколько сильных приступов в области поясницы. Когда Михаил Александрович закончил, он снова ненадолго погрузился в дремоту. Очнувшись, понял – все хорошо. Его пробуждение больше не вызывало боли.
Федор Дмитриевич Крюков возвращался в Петербург. С тяжелым сердцем покидал он родные края. Еще недавно казалось ему, что главное дело жизни – политическая публицистика. Новый век открыл особый новый мир. В нем был неистощимый источник для обсуждений, споров, негодования и все-таки смутных надежд на что-то лучшее. На словах большинство высказывалось безнадежно: ничего нельзя ожидать доброго! А в душе у каждого таилось нетерпеливое чаяние… Ведь был же момент, когда мечта о лучшей доле, казалось, почти уже облекалась в плоть. Шумная и диковинная, она из неясной, но, несомненно, существующей дали, подходила близко к убогим жилищам согбенных в тяжкой работе людей. У самого порога была. Не переступила, ушла. Но придет она опять… придет!