И вот теперь он не отказал Марии в её просьбе вновь принять её. Его сложная натура, ожесточась в дни изгнания и теперь неторопливо высвобождаясь от бремени очерствения, все ещё держалась на каких-то запорах, препятствующих излиянию его природной доброты в отношении собственной дочери. Чувствуя, что эти последние запоры вот-вот лопнут, князь, однако, не мог пренебречь вековыми традициями — выслушать совет боярской думы. К голосу бояр он прислушивался почти с таким же уважением и благоговением, как и в отрочестве, когда, оставшись без отца, и шагу не ступал без их мудрой подсказки. Он почему-то решил, что теперь, когда его княжение вновь прочно, когда он в лице Ивана Мирославича с его воинством обрел крепкую опору, — бояре, по примеру своего князя, расточатся дождем добра и прощения. И ошибся. В ответ на его вопрос один из самых непримиримых бояр, Павел Соробич, гневно прошепелявил: "Проштить Володимера? На дыбу его!" — и пристукнул посохом. Тотчас подхватил Глеб Логвинов: "На дыбу, на дыбу!". Прочие заговорили: "Чтоб неповадно было пронским князьям зариться на чужой престол! Чтоб каждый знал, что ждет его, коль он покусится на рязанцев!"
Негодующие голоса словно камнями били по голове несчастной пронской княгини. Мария пала духом. И если некоторое время она ещё с какой-то надеждой взглядывала на бояр, поочередно, а то и перебивая друг друга, изливавших злобу по отношению к её супругу, то теперь её взгляд скользил по лицам княжеских советников с глухой безнадежностью. С такой же безнадежностью она посмотрела и на Ивана Мирославича, ещё не высказавшегося, — костистый, монголовидный лик его, как ей казалось, был отмечен печатью равнодушия, да и чего было ждать от этого татарина, который заехал1 всех рязанских бояр и стал при князе первым из первых? Конечно же, он охотно присовокупит свой голос к голосам всей думы…
И вдруг именно этот татарин взглянул на неё сочувственно.
— Ты видела супруга своими очами. Каково его здоровье? — спросил он.
— Здоровье — никудышное, — тихо ответила Мария. — Чахоткой хворает…
Иван Мирославич перевел взгляд на князя:
— И я слышал о том же от Каркадына. Хворого человека на дыбу — дело ли?
Князь испытал облегчение, ибо в душе противился ожесточенности бояр. Он попросил высказаться ещё двоих бояр, почему-то отмолчавшихся: дядьку Манасею и Софония Алтыкулачевича. Оказалось, отмалчивались они лишь потому, что, как и он, не были согласны с мнением большинства. "Живого-то мертвеца не к лицу нам тащить на дыбу", — отозвался Манасея. А Софоний Алтыкулачевич поддакнул:
— Володимер ныне и ворон не пугает. Какой от него опас, коль его ветром шатает? Дать ему волю — пусть порадуется солнышку!
Теперь все лица обратились на князя. Олег Иванович невольно отер платом внезапно вспотевший лоб. Пренебрегать мнением большинства он не привык, но и судьбу Владимира, супруга его дочери, следовало решать разумно, без горячки и по христианским меркам.
— Пусть Володимер самолично попросит о помиловании, — молвил он. Пусть покается…
Бояре зашевелились, задвигали посохами, закивали, соглашаясь. Всем пришлось по сердцу решение князя. Павел Соробич не удержался от похвалы:
— За эти шлова, княже, люб ты нам. Что ж, пущай Володимер покаетша!
— Так, так!
— По-православному!
Олег Иванович отпустил княгиню Пронскую и послал Каркадына со стражниками за узником.
Через час в повалушу ввели переодетого в чистый кафтан Владимира Пронского. Он стоял среди палаты худой, постаревший, с сухоточной кожей на лице. Чуть ли и не пошатывался. С тех пор, как он был взят в полон, и его, скрученного веревками, везли в Переяславль Рязанский, Олег не испытывал ни нужды, ни желания видеть его. И когда ему докладывали, что пронский узник болен, немощен, он только злорадствовал: "Пусть подыхает, собака!" А теперь, увидя Владимира лицом к лицу, Олег почувствовал, что в нем что-то умерло. Умерла в нем жажда мести. Недавний ворог являл собой жалкое зрелище, несмотря на то, что держался гордо: выставил вперед бороду и щурил глаза. Он, видно, решил, что его привели с целью унизить.
Перед тем, как пришли за Владимиром, он вздремнул в тюремной избе на лавке, и снился ему Пронск об летнюю пору. Снились деревянные крепостные стены с башнями, глубокие овраги и рвы с мостом, излучина реки Прони и зеленый луг за нею. А по лугу скачет на гнедке сын Ваня в алом плащике. За ним — конное войско, и Ваня кричит: "Отомстим, отомстим!.." И сладостно было отцу видеть своего сына вот таким доблестным, таким воинственным, несомненно, ведшим рать на Олега Рязанского…
Сон был прерван грубым стуком и окриком. Стражники уже давно с ним не церемонились — обращались как с простым смердом. Подталкивали его, пошумливали, поторапливая с умыванием и переодеванием. Жалко ему было прерванного сна, и посему вид у него был недовольный…
— Признаешь ли ты за собой вину, дерзнув на великий рязанский стол? вопросил Олег Иванович.
— Нет! — отрывисто ответил Владимир Дмитрич.
Взгляды князей встретились: пронского — колючий, но и затравленный, рязанского — укорный, сожалеющий.