— Раскаянием, покаянием, выраженными в исповеди Единому Господу, в намерениях, угодных Ему, стремлении искупления, кладезь бесконечный и единственный, от куда принимает Спаситель у любой души выкуп за содеянное. Нет ничего, чтобы не простилось, нет ничего, чтобы Бог не желал услышать раскаянным…, Он пред тобой, все, что сейчас между вами — происходящее в голове твоей, не что иное, как последние попытки враждующего духа злобы, отвлечь тебя от этого шага… — От бессилия, в осознанности своей слабости даже сейчас, когда ничто, казалось бы, не мешало пролить по себе и своей в полной мере ощутимой нищеты духовной, слезы, стоял он в раскаянности и растерянности, не зная, как высказать, все скопившееся, перед пробкой обрушившихся на его прекрасных идей, неожиданно раскрываемых смыслов, путей решения многого, варианты помощи другим страждущим, похвала его перед собой же, совершенно заслуженная на первый взгляд, даже каких-то его заслуг, казавшихся теперь очевидными, даже перед Богом, все это застилало главное — рвущийся из него поток покаяния. Все это неожиданное противоборствовало сейчас истинному, такое прекрасное и соблазняющее, остановило эту реку грязи сделанного им за всю жизнь, уже начинающую то застывать, то размываться и размешиваться этими соблазнами, не стоящими на месте, уничижая и остужая потуги раскаяния, замещая его оправданиями, в чем чувствовалось неправедная рука сына лжи и разврата.
Неожиданно ему стало жутко и стыдно от необходимости говорить, описывая перед чужим совершенно человеком многие и многие деяния свои, следом появилась, кажущаяся спасительной, мысль, мол, Господь знает каждого, Он и так ведает, что ты сделал, извиниться можно и не здесь, и без этого человека в рясе, ты же знаешь, что сказать и как — не можешь не знать! Иначе, как такой умный человек выкрутился из всего, что желало ему погибели и смерти, разве… Именно здесь он почувствовал чрезмерную настойчивость, при чем явно не своих мыслей, которые нравились, подающемуся этому искушению разуму. Но устремленность последнего навстречу соблазнам, явно противоречащим недавно произошедшему в храме, да и с самим Иваном, столкнувшись с Живым источником Истины уступила прежнему состоянию, и как не сладостна была песня, начинающих расцветать тщеславия и воспрявшей гордыни, но резкое и неожиданное сомнение в правильности представления себя, как бы со стороны, совсем не падшим, но возгордившимся, пред смиренным ликом Спасителя, вызвали совершенно животный страх — Божий.
Отче своевременно подтолкнул:
— Изрыгни змия злобы и обмана, что на душе, то и в намерениях… — О страхе этом и начал раб Божий Иван, и ужас объял его с страхе либо что-то забыть, либо начав, не успеть закончить…
Третий час стоял отче чуть в стороне от исповедующегося, в удивлении думая о милосердии Бога, давшего такое раскаяние этому страшному человеку, одновременно совершенно ребенку неразумному, непонимающему, совершенно растерянному. Читая про себя «Иисусову молитовку», настойчиво убеждая и себя, и Господа в том, что он слуга Божий еще хуже, еще страшнее, не умеет так вот раскрыться, с жаром и уничижением хлестая себя бичом исповеди, но имеет даров более бесчисленное количество, чего не зная и не умея воплотить, зарывает в опасении потери, именно так и теряя и собирая на свою голову угли осуждения Страшного Суда.
Читателя удивит такое мнение священника в отношении себя, но стоит ли удивляться честному мнению о себе, человека с самого детства полюбившего Господа, держащего перед собой скрежали Завета с заповедями, понимающего слабости свою и человечества в целом и частном, перед искушениями в своем не совершенстве, без которых не в состоянии существовать ни одни житель земли. Разумеется, сравнивать этих двух людей, все равно, что пытаться найти общее в нефтяной жиже и родниковой воде, но он не смел сравнивать, осуждать, но удивлялся глубине и мощи исповеди, ибо понимал: возвращение заблудшей раскаивающейся овцы в стадо, гораздо важнее присутствия девяносто девяти праведников. К тому же для взывания к Богу с самой глубины бездны падения человеческого, чего настоятель знать просто не мог на собственном опыте, казалось ему подвигом несравненно более великим, чем раскаяние его собственное за свои грехи.
Пусть перед Богом каждые грех равен, а Его любовь к каждому грешнику одинаково бесконечна, но благодарен больше тот, кому больше прощено, и кому больше прощено, тому более других дано Спасителем. Слушая Ивана, Владыко Маркелл изумлялся огромности этого дара, милости Господа, прощающего, сначала, одного, теперь другого.