Чайб возвращается домой, но все еще не может пойти к себе в комнату. Он идет в кладовую. Картина закончена на семь восьмых, но он ею недоволен. Теперь он уносит ее из дома к Рунику, который живет в одной кладке с ним. Руник сейчас в Центре, но никогда не запирает дверь. У него есть все нужное оборудование, чтобы Чайб дописал картину – с теми уверенностью и напором, которых ему не хватало, когда он только начинал. Покидает он дом Руника уже с большим овальным полотном, держа его над головой.
Он шагает мимо пьедесталов и под их изгибающимися ветвями, с овоидами на концах. Обходит стороной несколько зеленых парков с деревьями, проходит под новыми домами и через десять минут оказывается в сердце Беверли-Хиллз. Здесь порывистый Чайб видит
на каноэ в озере Иссус. Мариам ибн Юсуф, ее мать и тетя уныло держат удочки и поглядывают на развеселые краски, музыку и шумную толпу перед Народным центром. Полиция уже разогнала драку молодежи и теперь дежурит неподалеку на случай, если кому-то еще захочется устроить неприятности.
Все три женщины – в одежде мрачной расцветки, покрывающей тело с головы до пят: одежда фундаменталистской ваххабитской секты. Лица не закрыты – этого сейчас не требуют даже ваххабиты. Их египетская братия на берегу носит все современное, позорное и грешное. Несмотря на это, дамы пялятся.
На краю толпы – их мужчины. Бородатые, разодетые, как шейхи в фидо-сериале об Иностранном легионе, сдавленно бормочут клятвы и шипят при виде неправедной демонстрации оголенной женской кожи. Но пялятся.
Эта группка прибыла из зоологического заповедника Абиссинии, где их поймали за браконьерством. Их правительство дало им три варианта на выбор. Заключение в центре реабилитации, где их бы лечили, пока они не станут хорошими гражданами, даже если на это уйдет вся жизнь. Эмиграция в израильский мегалополис Хайфу. Или эмиграция в Беверли-Хиллз, ЛА.
Что? Пребывать средь проклятых израильских евреев? Они оплевались и выбрали Беверли-Хиллз. Увы, Аллах насмеялся над ними! Теперь их окружали Финкельштейны, Эпплбаумы, Сигелы, Вейнтраубы и прочие из неверных племен Исаака. Хуже того: в Беверли-Хиллз даже не было мечети. Они либо проезжали каждый день сорок километров до мечети на 16-м уровне, либо молились дома.
Чайб спешит к кромке озера, окаймленного пластиком, ставит свою картину и низко кланяется, смахнув с головы довольно помятую шляпу. Мариам улыбается, но ее улыбка тут же гаснет, когда ее укоряют старшие спутницы.
–
Чайб им ухмыляется, машет шляпой и говорит:
– Аншанте, мадам! О, прелестные дамы, вы напоминаете мне три грации.
А затем восклицает:
– Я люблю тебя, Мариам! Я люблю тебя! Ты подобна розе Шарона! Прекрасна, волоока, девственна! Оплот невинности и силы, наполнена материнской силой и преданностью лишь единственной любви! Я люблю тебя, только ты свет в черном небе мертвых звезд! Тебя я зову чрез бездну!
Мариам знает мировой английский, но ветер уносит его слова прочь. Она жеманничает, и Чайб не может не ощутить на миг отвращение, приступ гнева, словно она его предала. И все-таки он берет себя в руки и кричит ей:
– Я приглашаю тебя на выставку! Ты, твоя мать и твоя тетя будете моими гостьями. Ты увидишь мои картины, мою душу, и ты поймешь, что за человек умчит тебя на своем Пегасе, горлица моя!
Нет ничего нелепей, чем словоизлияния влюбленного юного поэта. Ужасные вычурности. Я посмеиваюсь. Но все же я тронут. Хоть я и стар, а помню свои первые любовь, огонь, бурные потоки слов, одетые в молнии, окрыленные томлением. Дражайшие девы, многие из вас уже скончались, прочие зачахли. Я шлю вам всем воздушный поцелуй.
Мать Мариам встает в каноэ. На секунду Чайб видит ее сбоку и замечает намек на тот хищный облик, который Мариам обретет в ее возрасте. Сейчас у Мариам нежный орлиный профиль: «изгиб меча любви», прозвал ее нос Чайб. Дерзкий, но прелестный. Однако мать больше напоминает старого чумазого орла. А в чертах тети орлиного мало, но зато есть что-то верблюжье.
Чайб гонит прочь эти нелестные, даже крамольные сравнения. Но не может прогнать прочь собравшихся вокруг троих бородатых и немытых мужчин в балахонах.
Чайб улыбается, но говорит:
– Не помню, чтобы вас приглашал.
Они смотрят отсутствующе, потому что для них скорострельный лос-анджелесский диалект английского – тарабарщина. Абу (самое распространенное имя египтян в Беверли-Хиллз) хрипло произносит столь древнюю клятву, что ее знали даже мекканцы времен до Мохаммеда. Сжимает кулак. Другой араб подходит к картине и заносит ногу, чтобы пнуть.