Чайб минует сцену Каллиопы, где импровизирует Омар Руник. Доходит до Полигимнии, кивает Рексу Лускусу, который машет в ответ, и ставит на сцену свою картину. Она называется «Избиение младенцев» (подпись: «Собака на сене»).
На картине изображается хлев.
Этот хлев – грот со сталактитами любопытной формы. Свет, преломляющийся (или дробящийся) в пещере, – чайбовский красный. Он пронизывает все в картине, удваивает мощность и зазубренно лучится наружу. Зритель, двигаясь вдоль картины, чтобы окинуть взглядом ее всю, может разглядеть на ходу множество слоев света, проблески фигур за внешними фигурами.
На заднем плане в хлеву – коровы, овцы и лошади. Кое-кто из них в ужасе смотрит на Марию и младенца. У других разинуты рты – похоже, они пытаются предупредить Марию. Чайб обратился к легенде, согласно которой в ночь рождения Христа звери в яслях заговорили друг с другом.
Иосиф, усталый старик, развалился в углу с таким видом, словно у него вовсе нет хребта. У него два рога, но над каждым – нимб, так что все в порядке.
Мария сидит спиной к постели из соломы, где должен лежать младенец. Мужчина подкладывает на постель большое яйцо из люка в полу. Он прячется в пещере под пещерой, одет во все современное, со хмельным лицом и, как Иосиф, сутулится, будто беспозвоночный. Позади него – ожирелая баба, удивительно похожая на мать Чайба, и это ей мужчина передал ребенка перед тем, как подбросить яйцо-найденыша.
У младенца удивительно красивое лицо, омытое белым сиянием его нимба. Баба сняла нимб с его головы и разделывает младенца острым краем.
У Чайба глубокие познания человеческой анатомии, ведь он препарировал немало трупов в докторантуре Университета Беверли-Хиллз. Тело младенца – не противоестественно вытянутое, как обычно получается у Чайба. Реализм почти фотографический – он похож на настоящего ребенка. Из кровавой зияющей дыры тянутся внутренности.
До самого нутра же поражаются зрители, словно это не картина, а настоящий младенец, раскромсанный и выпотрошенный, которого они нашли у себя на пороге.
У яйца полупрозрачная скорлупа. В мутном желтке плавает мерзкий бесенок – с рогами, копытами, хвостом. Его размытые черты напоминают нечто среднее между Генри Фордом и Дядей Сэмом. Сдвигаясь из стороны в сторону, зрители видят, как проступают и другие лица: важные персоналии в развитии современного общества.
У окна теснятся дикие животные, которые пришли полюбоваться, но остались беззвучно кричать в ужасе. На первом плане – те, которые вымерли по вине человека или живут только в зоопарках и заповедниках. Додо, голубой кит, странствующий голубь, квагга, горилла, орангутанг, полярный медведь, пума, лев, тигр, медведь гризли, калифорнийский кондор, кенгуру, вомбат, носорог, белоголовый орлан.
Позади них – другие животные, а на холме – темные силуэты присевших тасманского аборигена и гаитянского индейца.
– Поделитесь вашим просвещенным мнением об этой весьма примечательной картине, доктор Лускус? – спрашивает фидо-репортер. Лускус улыбается и отвечает:
– Вы сможете услышать мое просвещенное мнение через несколько минут. Вам, пожалуй, сначала лучше поговорить с доктором Рескинсоном. Кажется, он сделал выводы сразу же. В его духе.
Красное лицо и яростные вопли Рескинсона транслируются по фидо.
– Эту хрень слышит весь мир! – громко замечает Чайб.
– ОСКОРБЛЕНИЕ! ПЛЕВОК! ПЛАСТМАССОВОЕ ГОВНО! ПОЩЕЧИНА ИСКУССТВУ И ПИНОК ПОД ЗАД ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ! ОСКОРБЛЕНИЕ! ОСКОРБЛЕНИЕ!
– Почему это оскорбление, доктор Рескинсон? – спрашивает фидошник. – Потому что насмехается над христианской и заодно панаморитской верой? Мне так не кажется. Мне кажется, Виннеган пытается сказать, что люди извратили христианство, а то и вообще все религии, все идеалы, ради собственных корыстных и саморазрушительных интересов; что человек в сущности своей убийца и извращенец. По крайней мере, это мой вывод, хотя я-то, конечно, простой обыватель и…
– Пускай анализом занимаются критики, молодой человек! – гаркает Рескинсон. – Вот у вас есть два докторских диплома, по психиатрии и искусству? Правительство выдало вам лицензию критика?
Этот Виннеган, у кого нет ни капли таланта – не говоря уже о гении, о котором рассуждают некоторые самовлюбленные пустозвоны, – это ничтожество из Беверли-Хиллз выставляет здесь мусор, сборную солянку, заслуживающую внимание только лишь новаторской техникой, которую мог бы изобрести любой электрик, – да я возмущен, что эта пустая игрушка, эта красивая безделица вводит в заблуждение не только отдельных зрителей, но и таких высокообразованных и лицензированных критиков, как доктор Лускус, – хотя, конечно, всегда будут ученые ослы, ревущие так громко, напыщенно и нечленораздельно, что…
– А правда ли, – говорит фидошник, – что многие художники, которых мы сейчас зовем великими – например, Ван Гог, – в свое время осуждались или игнорировались критиками? И…
Фидошник, мастер разжигать гнев ради интереса зрителей, замолкает. Рескинсон раздувается, вся его голова – один сплошной кровяной сосуд перед аневризмой.