В брезентовой куртке, в такой же шляпе с накомарником, Александр Николаевич походил на горнового. Изба, которую они занимали с женой и десятилетним сыном, была просторной, с высокими потолками, очень теплая зимой и приятно сумрачная летом. «Двадцать лет сруб выстаивался», — с гордостью говорил хозяин, продавая ее Осколовым. В ней пахло чистым сухим деревом, травами, погреб был обширен, обустроен, все сделано прочно, щедро, надолго: косяки выструганные до гладкости, без единой щели тяжелые двери, широкие, со следами крупных сучков, половицы. Александр Николаевич с удовольствием поддерживал порядок всюду, где требовалась мужская рука: поленница всегда была полна над колодцем — крыша с крутыми скатами, ворот смазан, дымоходы прочищены. Ели окружали со всех сторон поляну, где стояла изба, и обязанностью маленького Кости было собирать шишки для ежевечернего самовара.
Тунгусов, иногда навещавший семью Осколовых, пришел на этот раз в гости с патефоном в красном, мелкого тиснения футляре с прильнувшей к нему никелированной ручкой. Все блестело в этом новеньком, раскрытом на табуретке патефоне: ручка, адаптор, застежки.
— Вот, с получки приобрел, — любовался Тунгусов. — Редкая вещь! — Он был весел, в новой рубашке… — Драгером я теперь, — рассказывал он за ужином, — при машине. Уважаю себя.
— И мы, Иван, тебя уважаем, — ласково, несколько льстиво поддакнула Евпраксия Ивановна.
— Еще бы вам меня не уважать, — спокойно заметил Тунгусов, переворачивая чашку вверх дном.
Беседа прервалась, хозяева неловко замолкли, впрочем, Тунгусова это не смутило. Он чего-то выжидал, обводя взглядом стол с остатками ужина, поляну, на которой дымник разгонял комарье, запертый амбар.
Задерживая от восторга дыхание, Костя крутил ручку патефона.
Звонко и весело звучала песня. Вот и песни стали новые, бодрые, больше маршевые. Тунгусов слушал внимательно, хотя было заметно, что главным образом его интересует сама черная пластинка с ярким кругом посередине и крупной надписью: «Апрелевский завод».
— Стареть начинаем, Иван? — спросил Александр Николаевич.
— С вами умрешь — не заметишь, — нечутко отозвался Иван. — Женюсь я, похоже, — добавил он, помолчав.
— Что ж, дело…
— Дело, за каким пришел, впереди, — почти грубо оборвал Тунгусов. — После! — мигнул он, чтобы Евпраксия Ивановна не заметила.
…Оставшись одни, они поместились на лавочке у дома. От лапника дым растекался по поляне, заполняя ее, словно сосуд, прорывался в чащу и там незаметно истаивал меж коричневых подсохших сучьев. На розовом фоне заката резко чернелись зубцы вершин и пушистые ветви елок.
— Есть в елях что-то сонное, — сказал Осколов. — Взглянешь — и спать хочется.
Он принимал свое теперешнее положение с терпеливой покорностью, как возмездие за несчастную случайность. Он сознавал необратимость происшедшего и не жалел о прошлом, от которого осталась на память только доверенность на управление приисками с витиеватым росчерком Виктора Андреевича.
Новая жизнь круто ворочалась вокруг. Александр Николаевич лишь тупо сносил ее толчки. Иногда собственное состояние казалось ему похожим на пережитое в далеком детстве, когда он растерянным новичком появился в реальном училище. Шумело, грозило, дралось, гонялось друг за другом с визгом и хохотом незнакомое шумное сообщество подростков, а он, сторонясь, сжимаясь внутренне, старался сохранить хоть видимость крошечного своего достоинства и независимости. Теперь такая видимость давалась ему легче, но внутри все было натянуто от постоянного ощущения вины, от того, что первая же его попытка испытать себя в новом качестве окончилась катастрофой.
Он много раз возвращался мыслями в тот мартовский сияющий день, когда на лыжне он впервые ударил человека, Ивана, и незабытое саднящее чувство оскорбления от его тогдашних нелепых предложений удрать с золотом мешалось с какой-то почти родственной исступленной благодарностью за спасение, за возвращение в этот мир, напоенный звуками, запахами, густыми переливами зелени, полный энергичным говором работающих, шумом машин, и присутствием сына, и ровной нежностью жены. Смутно, неясно возникали порой надежды, что он еще сумеет проявить себя снова, утвердиться во мнении людей, развернуться пошире, но — как? — он не знал, и тайные надежды были неопределенны, зыбки.