Трумэн никогда не придавал контактам с учеными большого значения. Многие из них представлялись президенту ограниченными людьми, лезущими не в свое дело. «Он не был человеком большого воображения», – говорил Исидор Раби. И так считали не только ученые. Даже тертый юрист с Уолл-стрит Джон Дж. Макклой, служивший при Трумэне короткое время замом военного министра, написал в своем дневнике, что президент «простой человек, привыкший принимать решения на ходу и не колеблясь, даже чересчур быстро, – настоящий американец». Этот президент не был велик, «ничем особым не выделялся… не в духе Линкольна, он был порывистым, простецким, энергичным человеком». Такие разные люди, как Макклой, Раби и Оппенгеймер одинаково считали, что чутье Трумэна, особенно в области атомной дипломатии, не отличалось ни размеренностью, ни трезвостью и – увы – не соответствовало вызову, с которым столкнулись страна и весь мир.
На «холме» «плаксой» Оппенгеймера никто не считал. 2 ноября 1945 года, холодным, дождливым вечером, бывший директор вернулся в поселок. Актовый зал Лос-Аламоса был набит под завязку людьми, которые пришли послушать, как Оппи будет говорить о «переплете, в который мы угодили». Он начал с признания: «Я плохо разбираюсь в политической практике». Но это не было так важно, потому что есть вопросы, которые затрагивают ученых напрямую. Случившееся, сказал он, заставило нас «переоценить отношения между наукой и здравым смыслом».
Оппенгеймер без бумажки проговорил целый час, собравшиеся завороженно слушали. Даже годами позже люди говорили: «Я помню речь Оппи…» Они запомнили этот вечер отчасти потому, что он очень хорошо объяснил сумбур противоречивых эмоций, который из-за бомбы охватил всех ученых. Их действия, по его словам, представляли собой не что иное, как «органическую необходимость». Если ты ученый, говорил он, «ты веришь в полезность знаний о том, как устроен мир… в полезность передачи всему человечеству самого мощного источника энергии для управления миром и применения этой энергии сообразно своим задачам и ценностям». Кроме того, есть «чувство, что разработка атомного оружия нигде в мире не имеет лучшего шанса на разумный выход из положения и меньшего риска катастрофы, чем в Соединенных Штатах». И все-таки, как ученые, они не могли избежать ответственности за «тяжелейший кризис». Многие, говорил он, «попытаются отвертеться». Они будут уверять, что «это всего лишь еще один вид оружия». Но ученым виднее. «Мне кажется, наша задача – признать, что мы переживаем серьезнейший кризис, что атомное оружие, которое мы начали производить, ужасная вещь и представляет собой не легкое усовершенствование, а переход к чему-то совершенно новому…»
«Для меня очевидно, что характер войн изменился. Мне ясно, что, если даже первые бомбы – бомба, сброшенная на Нагасаки, – способны все уничтожить на площади двадцать пять квадратных километров, то это нечто невероятное. Мне ясно, что бомбы недорого обойдутся для тех, кто их захочет изготовить». Этот количественный скачок изменил характер войны. Теперь преимущество находилось у агрессора, а не защитника. Раз война стала недопустимой, это требовало «радикальных» изменений в отношениях между странами «не только в духе, законах, но и подходах и ощущениях». Он желал «вбить в умы» одну вещь – «насколько велика назревшая перемена духа».
Кризис взывал к исторической трансформации международных взглядов и поведения, и Оппенгеймер искал полезный опыт в современной науке. Он считал, что нашел «временное решение». Во-первых, крупным державам следовало создать «совместную комиссию по атомной энергии», наделенную полномочиями, «не подлежащими пересмотру главами государств» и направленную на применение атомной энергии в мирных целях. Во-вторых, необходимо создать конкретные механизмы для принудительного обмена научными работниками, чтобы «гарантировать укрепление братства ученых». И наконец, «я бы сказал, отказаться от производства бомбы». Оппи заметил, что не знает, насколько хороши эти предложения, но, по крайней мере, они могли бы стать первым шагом. «Я знаю, что меня здесь поддержат многие из моих друзей. Я, в частности, назвал бы Бора…»