Мы переехали из Сандгейта в Лондон (1909 г.), потом из Лондона в Истон-Глиб (1912 г.), и там я снова угомонился. Обо всем этом вполне достаточно сказано в «Книге Кэтрин Уэллс». Глобальные вопросы войны и мира не выходили у меня из головы несколько лет. В 1924 году меня снова посетило то же настроение, настолько явное, что сейчас я удивляюсь, почему не сразу его опознал. На сей раз я не поехал писать в Италию в образе нового Макиавелли, я отправился на юг Франции. Разница небольшая. Я частично воплощал фантазию двенадцатилетней давности, с попустительства и при содействии жены, которая почувствовала, что мне очень тяжело, и поняла, что со мной происходит. Во Францию я устремился не сразу. Сначала я полетел на Ассамблею Лиги Наций, чтобы отправиться оттуда в кругосветное путешествие. Там, в Женеве, я изменил планы и повернул на юг, к Грасу. Я обнаружил, что могу, почти как Ремингтон, уйти от всех дел, по крайней мере на несколько месяцев, укрыться среди холмов, забыть о насущных заботах Англии, просеять все свои соображения и намерения, а потом — писать.
Началась двойная жизнь. Основное течение моей видимой, официальной жизни все так же проходило через дом в Эссексе — там разбирали мою корреспонденцию, вели мои дела, а на маленькой ферме (mas) под названием Лу-Бастидон, неподалеку от Граса, я, не хуже пророка Осии, изображал Уильяма Клиссольда, удалившегося на покой промышленника, заставляя его рассмотреть и обдумать мир. Три зимы с небольшими перерывами жил я в этом прекрасном солнечном уголке, очень просто и бесхитростно — сидел на солнышке, гулял среди цветущих олив, ходил и дальше, к холмам, и почти совсем не видел светской жизни, которая протекала так близко от меня, на Ривьере. Все это время я думал и писал о Новой республике, о том, как же действительно ее создать.
Жаль, что эти сезонные затворничества продолжались недолго. Неприметные сложности и затруднения — тоска по ванной, по электричеству и, может быть, по небольшому автомобилю — измучили меня. Попытался я возвести Лу-Бастидон на более прочном основании — и что же? Попал в западню. Я начал заигрывать со строительством и садоводством. Развлечение это наглядно, оно немедленно удовлетворяет творческий импульс и очень легко может отвлечь от действительности. К строительству и к садоводству можно пристраститься, как к алкоголю, отвлекая свой ум от всего мира и от собственных притязаний; Ривьера усыпана виллами, свидетельствующими о том, как обычен такой порыв. Я приобрел участок земли с прелестным утесом, виноградом, жасмином и бегущей неподалеку речушкой, построил дом, который назвал Лу-Пиду. После этого опрометчивого шага тяготы хозяйства и хлопоты автомобилевождения, а также садоводческие заботы стали затягивать меня. Ривьера, пронюхав обо мне, протянула к моему убежищу свои щупальца. Лу-Пиду был любительским, милым строением со своей особой прелестью, но настойчиво стремился разрастаться и усложняться. Он все меньше походил на убежище и все больше превращался в западню. Заботы и нужды множились, рвение и силы угасали, я проводил там все меньше времени, и, соответственно, становилось все меньше прекрасных, солнечных часов, отведенных размышлениям. Наконец, в мае 1933 года, настал день, когда я понял, что работать там толком не могу.
Как раз в начале 1933 года написал я вступительную часть автобиографии и настроение той поры передал вполне.
В конце концов я бросил Лу-Пиду, как змея сбрасывает кожу. Для этого требовалось усилие, но тяга к освобождению снова взяла верх. Я решил, что продам его или, если нужно, подарю. Совершив последнюю прогулку по оливковой роще на холме, я попрощался с апельсиновыми деревьями, которые сулили так много, с кустами роз, благословил ивы и ирисы, которые посадил по берегу, побыл на террасе бок о бок с серьезным черным котом, к которому очень привязался, и в последний раз спустился по знакомой дороге на станцию, в Канны.
Возвращаясь в Лондон, я угодил сначала на неистовый, но небезынтересный Международный конгресс ПЕН-клубов в Рагузе, на котором был председателем, а затем заглянул в совершенно новую для меня Австрию, которая поразила меня зеленой свежестью раннего лета. Теперь моя лондонская квартира — мой единственный дом. Два мальчика, о которых говорится в конце восьмой главы, сегодня уже сами отцы семейств, и у них свои дома, сыновья и дочери, а Истон-Глиб, описанный в «Книге Кэтрин Уэллс», я продал после ее смерти в 1927 году. Для меня он слишком велик и слишком пуст. Теперь я просмотрел всю свою семейную жизнь от начала и до конца. Этот этап завершен. Квартира над грохочущими Бейкер-стрит и Мэрилебон-роуд подходит для работы ничуть не меньше, чем любое другое место; ее легко содержать; я могу уехать, когда захочу, куда захочу и на сколько захочу; Лондон, несмотря на весь мой неистовый радикализм, очень мил и дружелюбен ко мне. Хотя у меня нет собственного сада, Риджент-парк у самых моих дверей и с каждым годом все прекраснее; нет садов, подобных Кью-Гарденс, и нет в мире людей, более приятных, чем лондонские жители.