Перед отплытием в Америку мне довелось увидеть, как тщетные усилия полностью разоблачили себя в Альберт-Холле. Собрались чернорубашечники, и трудно вообразить что-нибудь более безмозглое. Сперва медленно и помпезно появилось нелепое полоумное существо, одетое как инструктор по фехтованию, но с каким-то индийским поясом. Выпятив грудь и зад, Мосли степенно прошествовал по центральному проходу, а кончилось все единым взрывом мальчишеских криков: «Хотим Мосли!» Руки взметнулись, и я заметил, что кричит только его дисциплинированное окружение.
Мосли я встречал годами — как многообещающего молодого консерватора, как многообещающего неофита лейбористов с коммунистическим уклоном и, наконец, в том качестве, в каком он пребывает сейчас. Он всегда казался мне скучным и тяжеловесным, в политике — подражательным, в речах — плоским и пошлым, поэтому меня не интересовало, что он собирается сказать на этой встрече. Когда его банальности, без проблеска остроумия или мудрости, гулко зазвучали в зале, а тупость их непомерно подчеркивали громкоговорители, мы заметили, что он странно чавкает (по какой-то причине он изобрел что-то вроде собственного говора), а потом стали обсуждать время, проведенное им в Сандхерсте, и его военные воспоминания, которых я не знал. Но вниманием моим завладели его сторонники и публика в целом. Публика была разношерстная, любопытная и не слишком отзывчивая; оставалось много пустых мест. Какие-то милые мальчики и симпатичные молодые люди, а также другие, не столь симпатичные, в черных рубашках и серых брюках, выполняли роль распорядителей, раздавая тексты идиотских песенок о своем прославленном Вожде, обеспечивая рукоплескания, заполняя зал и вообще следя за тем, чтобы все не провалилось. По-видимому, они в основном представляли средний и высший класс. Многие смущались, было в них что-то отчаянно серьезное, то ли настырное, то ли виноватое. Они не отдавались своей роли, как волосатые молодые итальянцы, которым они подражали, в них не было романтической убежденности, и я никак не мог понять, зачем они все это делают. Какие жалкие фантазии, гадал я, должны бродить в симпатичных, юных мозгах, чтобы подвести к такому выбору?
Этот вопрос следовал со мной через Атлантику. Есть ли в Англии то, что мы могли бы назвать образованием? Может, мы называем так систематическое размягчение мозгов? Какой истории учили этих юношей, какое представление о жизни они получили, если начинают политическую жизнь с
Только выиграв войну за культуру, мы можем надеяться на Мировое государство. Есть разные способы осуществить «легальный заговор», но решающей станет битва за образование, битва за то, чтобы сделать наличные знания доступными, понятными и действенными. Мир прошел путь от повозок и ветряных мельниц до аэропланов и машин, образование же такого скачка не сделало. Новые умы, входящие в мир, берут в оборот некомпетентные, непросвещенные педагоги; их подстерегают неверные устаревшие представления; им навязывают окостеневшую и плоскую фальсификацию истории и политики. С такими людьми у нас ничего не выйдет. Мы не сможем построить новую цивилизацию с двумя миллиардами оболваненных существ. Нам приходится иметь дело с убогим, испорченным материалом. Косное, покалеченное сознание могло бы еще сгодиться для относительно крепких социально-политических порядков девятнадцатого столетия; сегодня оно себя изжило. Своей зловещей инертностью оно столь же опасно, как высокие, день ото дня растущие кучи рыхлого песка по сторонам котлована.
Вечером, нервно меряя шагами прогулочную палубу, я размышлял о том, как мало мы делаем для образования, как мало сделал я. Мне вдруг захотелось подхватить какой-нибудь особый вирус, чтобы кусать людей, заражая их бешеной тягой к образованию. Я держал путь из одной удручающе невежественной страны в другую, но, ничего не попишешь, это самые просвещенные страны в мире. И потому, что бы я ни знал, как ни думал, я надеялся найти семена новой жизни, которые уже прорастают и дают побеги.
Это написано сто лет назад и до сих пор остается пророчеством.