Постепенно она стала понимать, что я знаком с великим множеством людей, имена которых появляются в газетах, и куда чаще бываю в обществе, чем ей казалось. Это совпало с ее растущими светскими претензиями. Я остро чувствовал, как несправедливо оставлять ее одну во Франции, когда сам возвращаюсь к более полноценной жизни в Англии, и поскольку ее не удовлетворяло и не гармонировало с ней то смешанное общество, которое ей предоставляла Ривьера, мы подумывали о том, чтобы завести квартиру в Париже. В мое отсутствие взяться за перо она была не в силах. Задуманная большая книга об ее опыте жизни в монастыре оказалась ей не по плечу, а оттого, что никто, кроме ее друзей, которым она подарила экземпляры записок о своих путешествиях, не сумел оценить по достоинству этот плод ее упорного труда, она пришла в уныние. В Париже у нее были две сестры и несколько таких же громкоголосых бывших учениц мисс Грин; были и еще разные знакомые; с моей помощью она могла завязать новые знакомства, и, похоже было, в мое отсутствие она смогла бы там жить — не тужить.
Но когда у нас только еще зарождались парижские планы, вскоре после того, как мы стали владельцами Лу-Пиду, пришла ужасающая телеграмма от моего сына Фрэнка — он сообщил, что у Джейн рак и ей осталось жить всего полгода. Я поспешно возвратился в Лондон и провел в Англии эти полгода, как уже рассказал во «Вступительном слове к книге Кэтрин Уэллс».
После смерти Джейн я поехал в Париж, чтобы встретиться с Одеттой. Я не знал, как мне теперь строить свою жизнь. Я всегда полагал, что жена переживет меня, — ведь она моложе меня, — и что счастливая, достойная жизнь на широкую ногу, которую она вела в Истон-Глибе и в Уайтхолл-Корте в Лондоне, будет продолжаться до конца ее дней. Она любила свой дом и сад; она, как я уже говорил, полностью распоряжалась нашими финансами и неизменно пеклась о все большем комфорте и красоте нашего дома. К ней многие хорошо относились, и у множества людей были основания любить ее за отзывчивость и щедрость. В наших домах я равно был и дружески настроенным гостем, и хозяином, и даже в самые последние, горькие и величественные месяцы ее жизни мы проводили вместе много счастливых, исполненных покоя дней.
Прованс и моя жизнь там были вызваны необходимостью находиться на солнце, переменить обстановку, набраться сил, а домом там и не пахло. Одетта, голос которой не умолкал ни на минуту, ее вечные придирки к слугам, ее неспособность быть незаметной не давали мне почувствовать Лу-Пиду своим домом. И самая мысль о том, чтобы привезти ее в Англию — безвкусно одетую, дурно воспитанную, лихорадочно агрессивную, неуправляемую и не способную к обучению, — казалась несообразной. Я бы ни на минуту не отдал под ее начало ни моего добропорядочного садовника Граута, ни моих милых английских горничных, ибо госпожа она была требовательная и безжалостная. Она бы оскорбляла моих лондонских секретарш и навязывала им всякую случайную работу для себя. Она до неузнаваемости исказила бы и подчинила себе все мои отношения с друзьями.
Итак, в Париже я сказал Одетте, что намерен сохранить Истон для себя и соблюдать наш с ней уговор, как если бы Джейн была жива. Одетта оставляет мне Англию, я же отдаю ей Францию. И для нее настала пора благоприятных возможностей. Настала именно тогда, когда я скорбел и глубоко страдал из-за Джейн, из-за ее смерти, из-за того, что позволил несочетаемости темпераментов разрушить основанное на чувстве совершенство нашей совместной жизни; именно тогда у Одетты появилась возможность добиться какого-то понимания и нежности! Тогда мне казалось, я уже не могу надеяться, что меня полюбит еще какая-нибудь женщина. Речь могла идти лишь о случайных связях, но никак не о продолжительной близости. В ту пору от Одетты требовалось только быть разумной и любящей, чтобы наконец-то завоевать мое доверие, и это могло бы послужить для меня основанием взять эту, по сути низкопробную и глупую женщину, в жены. Правда, мне требовалось какое-то время, пусть небольшое, до того, как я смог бы подумать о другой женщине в качестве моей жены. Одетта не дала мне такой возможности. Она встретила меня взбудораженная, одержимая безрассудными планами. Она заявила, что теперь мне следует продать Истон-Глиб, завести для нас квартиру в Париже и даже стать французом, французским mari[58], а когда я ей сказал, что и думать не думаю ни продавать этот дорогой для Джейн дом, ни отдавать его ей, она разразилась упреками и слезами — ей стало жаль себя.