Я проснулся вне себя от возмущения и ненависти. Снова, как бывало уже много раз, я угрюмо вглядывался в ночь, перебирая в уме все мельчайшие подробности того московского обмана. Даже если у нее были веские причины не ехать со мной в Россию в качестве моей переводчицы, они все равно не оправдывали ее безразличия к тому, как мне там пришлось. Если бы, как она уверяла, ее отношения с Горьким носили платонический характер, она обсудила бы мою поездку с ним; она могла устроить так, чтобы я посетил Горького, когда она находилась у него, — даже если ей хотелось сохранить в тайне факт ее пребывания в России; даже если она не могла появляться на людях в качестве моей переводчицы, она могла быть со мной наедине, могла быть подле меня, чтобы обсуждать со мной мои впечатления; могла опять любить меня в России; могла вернуться в Таллин вместе со мной. Вот что ей должно было прийти в голову, вот чего ей должно было хотеться, будь она моя настоящая возлюбленная. Вот как она поступила бы в 1920 году. Совершенно ясно, что ее отношения с Горьким — даже если они и вправду не замешаны на сексе — по своей природе так интимны, так пронизаны чувством, что не могла она быть в том месте, где находимся мы оба. Возможно, как многие душевно щедрые, живые натуры, она была увлечена двумя потоками романтических, как ей казалось, отношений, которые не смогла сочетать. Чтобы преуспеть в этом, ей нужно было бы от чего-то в себе отречься в отношениях либо с одним человеком, либо с другим, а этого не позволяли ни ее гордость, ни нрав. Кого-то надо было принести в жертву. И на этот раз принесен в жертву и обманут был я. Горький мог быть удовлетворен, если нуждался в удовлетворении, узнав, что ради встречи с ним она оказалась способна одурачить меня. Оказалась способна обречь меня на постоянное, опустошающее душу раздражение, вызванное путешествием с «Интуристом», от чего могла бы меня избавить, — и все ради того, чтобы не осложнить отношения с ним. Этой цели она подчинила и все прочее. Мне было ясно, что я никогда не смогу ни умерить эту ее привязанность, ни развеять и что Мура не способна положить ей конец.
«Так обстоит дело, — сказал я. — И ничто на свете не может теперь это изменить».
Рой воспоминаний о нашей близости, воспоминаний нежных, восхитительных и страстных, не мог перевесить эти железные факты.
Тот сон и угрюмое настроение, в котором я пребывал пробудившись, были, я думаю, кульминацией и концом моего неистового единоборства с едва переносимым поначалу разочарованием и крушением иллюзий. Сон был убедительный. Это было чудовищное преувеличение — представлять, будто ее драгоценная, хорошенькая головка — глиняная и полая, тогда как на самом деле она набита до отказа всяческими затеями, но совершенно ясно, что в лучшем случае моя Мура непоследовательна и так же неискрення, как, должно быть, все непоследовательные люди, послушные интуиции. Я мог не сомневаться и не сомневался, что нравлюсь ей, что она меня любит, но то не была любовь простая, преданная, от всего сердца. Ничего на свете она не любила просто, преданно и от всего сердца. Она говорила, что безусловно верна мне, и, наверно, так и было. Во всяком случае, сама она в это верила. Мечты, которым я предавался, о последней, хорошей полосе жизни, когда подле меня будет великолепная спутница, рассеялись как дым под напором преувеличенного представления о ее недостатках — о мелочности, интриганстве, врожденном неряшестве, о приступах тщеславия и отсутствии логики. Как можно доверять уму, лишенному логики, который, похоже, не ведает о своей непоследовательности? — спрашивал я. Я забыл о тысяче свойств, возмещающих эти недостатки, — об ее мужестве, импульсивной щедрости, о минутах невероятной нежности и вспышках мудрости.
Через день-другой я поймал ее на пустячном обмане. Я ее упрекнул, и она, по своему обыкновению, убежденно и решительно все отрицала. Прежде я относился к ее словам с полным доверием, но в этот раз почувствовал, что не верю ей. Тогда я рассказал ей о моем сне и как я лежал и думал о ней и что именно думал, и мы опять затеяли долгую ссору, которая, начиная с тех первых моих упреков в Таллине, то вспыхивала между нами, то затухала. Мура стояла в моем кабинете и защищалась, и все не шла на ту полную откровенность, которая одна могла восстановить подорванное доверие и близость.
«Ну зачем ты подвергаешь меня такому испытанию и все портишь?» — сказала Мура.
«А зачем ты так себя ведешь, что приходится подвергать тебя испытанию?»
«Но все не так, как тебе кажется», — решительно заявила она, будто могла оспорить даже сами факты.
Мне казалось, она словно запутавшееся в сетях прелестное животное. Сети были настоящие, хоть она и сплела их сама. Я не мог их разорвать за нее, и конечно же ей не разорвать их самой. Я горько жалел ее, не меньше, чем себя. Потерпевшими были мы оба. Рядом с нашей несомненной любовью, которая, думалось, вот-вот состоится, но выскользнула у нас из рук и разбилась, все то, ради чего Мура принизила ее, ничего не стоило.