Случилось это, наверно, глубокой осенью 1946 года, Марк первое время на занятия не ходил, болел, а на экзаменах мы встретиться не могли — я сдавал не с ними, а в педагогическом. А потом заметил: открытое лицо, живое и веселое, располагающее к откровенности и на нее готовое, и все это несмотря на явную физическую немощь, костыли и все остальное, чего для меня, впрочем, не существовало. Я поразился, прочитав у Лакшина про «горбик» у Марка, и понял, что не смогу так о нем написать: мы просто любили друг друга, отношения у нас были равными, так все сразу завязалось, а горб у каждого из нас свой.

Однажды мы действительно оказались рядом на задней скамейке, в маленькой аудитории, наверху, на филологическом. Был ясный осенний или зимний уже день — помню солнце, воскресенье — заочники занимались в воскресные дни и вечерами, два раза в неделю. В тот раз шло занятие по языку, может быть, историческая грамматика, но разговор у нас — шепот! — начался сразу о поэзии. Наверно, приводился стихотворный пример для разбора, он и кинул нас друг к другу. Уже минут через десять я читал ему в ухо стихи Манделя, не называя пока автора, а он ошарашенно на меня глядел, не веря и расцветая от того, что такое пишется, что может быть такой взгляд на то, что вокруг происходит, благодарный мне за доверие и откровенность. Мы вышли вместе, долго брели мимо университетской ограды, американского посольства, к Охотному Ряду, потом вверх по Тверской, а я выворачивался ему, спешил поделиться всем, что было, и он, помню, только ахал, останавливался передохнуть, блестел счастливыми глазами, переспрашивая и про себя повторяя, бормоча.

А потом исчез — не пришел на следующее занятие и еще через неделю. Тогда мы и отправились к нему в комнатку-пенал, бывшую ванную, на Электрический.

Прошло тринадцать лет с тех пор, как Марк умер. Неонила Васильевна, его мать, при каждом свидании укоряет меня, что не написал ни строки о Марке, напоминает других приятелей, выполнивших свой долг. Я не могу ей объяснить, почему до сих пор этого не сделал, почему не хочу и пытаться печатать написанное. Это как выступление на панихиде: боль слишком свежа, каждое слово фальшиво, неверно, не то — о любви лучше молчать. К тому же всякий разговор о Марке — для меня разговор о себе, а первые годы после его смерти, да и сейчас, все еще якобы важно, исходя из частных и не имеющих отношения к делу соображений, создавать легенду, продолжать подбрасывать в этот костер хитро отобранные поленья. Мои поленья и мой жар другого сорта.

«Мы с тобой в лагере Добра — прирожденно, — написал мне Марк на Сахалин, — и это во всяком случае предопределяет все наши раздумья и поступки…»

С легкой руки В. Лакшина, опубликовавшего это письмо в «Новом мире» без указания корреспондента Щеглова (оно называется в журнальной публикации «Письмо другу» — некое литературное произведение), эти слова эксплуатируются кем ни попадя. И вот уже редактор «Комсомольской правды» пишет статью, вынося их в заголовок, кто-то еще и еще. И все запутывается, потому что дело даже не в том, что редактор «Комсомольской правды» — человек мне, скажем, чужой, это мы с Марком в лагере Добра находимся прирожденно (так он полагал, когда писал это письмо ко мне)! Это существенно прежде всего для нас с ним, выражает, быть может, самую изначальную, к тому времени уже осознанную ступень в собственном развитии, мироощущении и приложении сил. Осознать это было невероятно важно, мы начинали буквально ни на чем, оторванные в силу общих для нашего поколения причин вообще от культуры и традиции, передвигаясь в пустоте, ощупью, а обозначив главное — разговор об элементарностях, как говорил Марк, или, как я счастливо сформулировал (никак не банальность тогда для нас!), об азах, — мы и двинулись дальше, имея за спиной нечто реальное, почувствовав Добро своим лагерем, крепостью, в которой мы отсидимся при случае, куда всегда можно возвратиться, а вылазки в мир и есть наше дело — как рыцарей, гарольдов и провозвестников этого самого, не до конца осмысленного, всего лишь прочувствованного, но добра.

Это было уже кое-что, но сформулировалось, собралось и сложилось оно не сразу. Все-таки десять лет, с перерывами на то время, что Марк лежал в больницах, а я болтался на Дальнем Востоке, мы терлись друг об друга. А в дни разлук были письма, делавшие порой даже больше явного общения.

Перейти на страницу:

Похожие книги