Ни один ученый, даже Массиньон, не способен противостоять давлению собственной нации или научной традиции, в которой работает. В том, что он говорит о Востоке и его взаимоотношениях с Западом, слышится развитие или же повторение идей других французских ориенталистов. Однако можно допустить, что его переосмысление и персональный стиль, его индивидуальный гений смогли бы в конце концов преодолеть политические ограничения, воздействующие безлично посредством традиции и через национальную атмосферу. Даже если так, в случае Массиньона мы должны всё же признать, что в одном вопросе, несмотря на весь масштаб его личности и исключительную неординарность, представления Массиньона о Востоке оставались вполне традиционными и ориенталистскими. Он считал исламский Восток духовным, семитским, племенным, радикально монотеистическим, не-арийским, – набор прилагательных, напоминающий каталог антропологических описаний конца XIX столетия. Реальность войны, колониализма, империализма, экономического подавления, любви, смерти и культурного обмена у Массиньона неизменно проходит сквозь фильтр метафизических, предельно дегуманизированных категорий: «семитский», «европейский», «восточный», «западный», «арийский» и так далее. Эти категории структурируют его мир и придают всему глубинный смысл (для самого исследователя, по крайней мере). С другой стороны, среди индивидуальных и тщательно проработанных концепций научного мира Массиньон отвел себе особое место. Он воссоздавал и защищал ислам от Европы, с одной стороны, и защищал ислам от его собственной ортодоксии – с другой. Эта интервенция на Восток – поскольку таковой она и была – в качестве вдохновителя и поборника означала принятие Массиньоном инаковости Востока и одновременно – попытку сделать Восток таким, каким хотелось бы ему. Воля-к-знанию о Востоке и воля-к-знанию от его [Востока] лица у Массиньона были одинаково сильны. Тому яркий пример – его аль-Халладж. Непропорционально большая роль, которую для Массиньона играл аль-Халладж, означала, во-первых, решение ученого контрастно выделить персонажа на фоне породившей его культуры, и, во-вторых, то, что фигура аль-Халладжа стала представлять постоянный вызов или даже источник раздражения для западного христианства, для которого вера не была (и, вероятно, не могла быть) тем предельным самопожертвованием, каким она была для суфиев. Во всяком случае, ал-Халладж Массиньона в буквальном смысле был должен воплощать те ценности, которые доктринальной системой ислама были объявлены вне закона – системой, к которой сам Массиньон обращался прежде всего для того, чтобы противопоставить ей аль-Халладжа.

Тем не менее это вовсе не означает, что мы должны немедленно объявить работу Массиньона ошибочной или сообщить, что его главная ошибка – в толковании ислама как чего-то, чему может следовать «средний», или «обычный», мусульманин. Выдающийся мусульманский ученый высказался именно в таком ключе, впрочем, никакой вины Массиньону не вменяя[959]. Как бы ни было заманчиво согласиться с подобными тезисами – поскольку, как эта книга пыталась продемонстрировать, ислам на Западе был представлен совершенно неверно, – настоящий вопрос заключается в том, возможно ли найти подлинную репрезентацию чего бы то ни было, или же всякая репрезентация – в силу того, что она является таковой, – погружена в стихию языка, и, шире, – в сферу культуры, институций и политического окружения того, кто ее представляет? И если последний вариант является верным (а я уверен, что это именно так), тогда мы должны быть готовы принять тот факт, что в репрезентации тем самым – eo ipso[960] – намешено, включено, вплетено, внедрено великое множество всего прочего, помимо «истины», которая и сама является репрезентацией. В методологическом отношении это ведет нас к рассмотрению репрезентаций (или неверных представлений, различие между ними – в лучшем случае вопрос степени) как таких, которые существуют в определенном для него поле, заданном не только общим предметом, но и общей историей, традицией, универсумом дискурса. В пределах этого поля, которое не может быть создано усилиями лишь одного ученого, но в котором каждый исследователь так или иначе себя обнаруживает и находит для себя место, каждый ученый вносит свой вклад. Подобный вклад – даже для исключительно гениального исследователя – представляет собой стратегию перераспределения материала в границах заданного поля. Даже если тот или иной ученый находит некогда утраченный манускрипт, он встраивает найденный текст в заранее подготовленный контекст. Именно в этом-то и состоит подлинный смысл нахождения нового текста. Так индивидуальный вклад каждого исследователя сначала вызывает изменения поля, а затем способствует установлению новой стабильности, будто на некой поверхности лежат двадцать компасов, и, когда появляется двадцать первый, это на время заставляет их стрелки колебаться, но затем всё устраивается, приспосабливаясь к новой конфигурации.

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная критическая мысль

Похожие книги