Мне в последний момент удалось улизнуть через заднюю дверь и, минуя затхлый, заросший бельевыми лианами дворик, выбраться на улицу Гиля. Местная колоритная ориентальная фактура превратилась в ветошь и пыльную труху: мостовая была сплошь усеяна чем-то вроде вулканического пепла и кусков загустевшей лавы, словно улыбчивые боги из местных антикварных лавок решили покарать нечестивых смертных, разбудив доисторический вулкан. В воздухе висела раскаленная пыль, при каждом вдохе обжигая легкие. В одной из прокопченных витрин косо висели пейзажи с ясноглазыми туземками на фоне ничего не предвещающих яванских зарослей. Сквозь смог просматривалась площадь, куда, как в лузу, по улице Винье скатилась горящая покрышка. На углу горстка бунтарей дружно раскачивала серебристую «корриду» с открытым верхом — и наконец перевернула. Все остальные автомобили на улице постигла та же участь: они лежали на боку или вверх брюхом, распялив дверцы и беспомощно выставив колеса, словно огромные хромированные жуки, выложенные вдоль дороги полоумным энтомологом. По ту сторону своеобразной демаркационной линии отсиживались шпики.
На площади у фонтана стоял полицейский фургон, в разверстое нутро которого запихивали забастовщиков. В подворотне на противоположной стороне площади укрылось трое или четверо, явно из той же компании. Когда «салатница», просев под тучным шпиком, лязгнула дверцами и потрюхала по улице Мерриля, молодые люди вышли из укрытия и дернули по улице Винье.
Последовав их примеру, я рванул вверх по улице Гиля и бежал так, как не бегал с самого детства: несся, раскраивая воздух и высвобождая напряжение, с ноющей болью в ушах и огнем в ступнях, точно за мною гнались рати нечистой силы. Над головой гудели похоронные звоны сирен, трудно, почти зримо преодолевая сопротивление зернистого, загустевающего из сумерек в ночь воздуха. Мрачно горели фонари. Вдоль темных, похожих на зачехленную мебель домов бесшумно скользили изломанные тени. Время от времени, освещенный со спины, я видел своего долговязого доппельгангера на ходулях, которого непоправимо сносило вбок; на перекрестках тень дробилась, и обескровленные двойники бросались врассыпную, один бледней другого.
На набережной я нагнал двух беглых забастовщиков: один был вооружен огрызком транспаранта, торжественно неся его перед собой, как марафонец олимпийский факел; его товарищ стискивал дорожный указатель, который, судя по многочисленным вмятинам, использовал как щит или таран. Мы обменялись быстрыми взглядами и некоторое время бежали молча. Пустынный город открывался с невиданной доселе стороны: улицы щедро расточали несметные дары электричества; многомиллионные колонии лампочек пылали вхолостую; хороводы огней никого не могли сегодня завлечь и охмурить; глухонемые светофоры перемигивались над пустыми проспектами; иллюминированные каштаны стояли в пышном шатре огней, сияя каждой веточкой, наполненной бегущими по ней неоновыми соками. Мостовая поблескивала, как каток, гостеприимно приглашая к скольжению всех желающих. Но желающих не было.
На бульварах к нам в арьергард пристроился знакомый репортер из «Гунна», издания, славившегося своими остросоциальными статьями в беспроигрышном жанре заламыванья рук и патетического плача по мещанским благам, с зашкаливающим количеством замордованных пролетариев на единицу текста. Гунн попытался было на бегу изложить нам свою версию событий — вероятно, черновой вариант завтрашней своей колонки, — но сдался через несколько минут: бежать приходилось быстро. На углу Венгеровой и Минского пути наши разошлись: гунн юркнул в здание родной редакции, охваченное от подвала до чердака каким-то адским внутренним пожаром, горячечным «срочно в номер»; студенты почесали в сторону Софии, а я побрел домой горбатой проселочной дорогой.
Издали холм напоминал огромный термитник. Нагромождение трущоб всякий раз обескураживало крайней, беспросветной нищетой: дома выглядели так, будто их строили из мусора, слюны и экскрементов местных жителей. Чужаков здесь не любили, особенно насельников квартала на холме, даже если это были нищеброды вроде меня. Я редко пользовался этой дорогой — она была длинной, неудобной, сплошь в рытвинах и колдобинах, замаскированных жухлой муравой. Здесь запросто можно было слететь в кювет или нарваться на стадо пасторальных коз в тумане: животные тыкались вам в ноги, благодушно позванивая бубенчиками, пока пастух неторопливым пилигримом спускался по тропинке и вызволял вас из плена. А то еще выныривала из мглы совсем шагаловская одинокая корова с грустным лицом святой. Отсюда же, из местных захолустных латифундий, тянулись по утрам вереницы разносчиков, торговавших брынзой и домашней выпечкой. Все остальные чуть свет стекались к ближайшей станции метро или гиробусной остановке, откуда их везли к заводам восьмого округа, к дымящим трубам и цехам, похожим на тюрьмы Пиранези с их макабрической архитектурой и пыточными орудиями для узников.