За катафалком следовала публика: угрюмый рой старух, парадно разодетых и увешанных украшениями, как орденами; их дряхлые, занафталиненные спутники; кавалькада кредиторов, должников и бывших любовниц; чванливая вдова, самодовольный дофин и целый выводок внебрачных байстрюков — смышленых маленьких счастливчиков, причесанных, как папа, на прямой пробор. Сдержанно сияли лица многочисленных родственников, затеявших по случаю грядущей битвы за наследство импровизированный смотр войск. Царственно выступали отцы города, политические бонзы и прочий бомонд. Следом за знатью и отборной аристократией подобострастно семенил народ попроще — та разношерстная шушера, с которой якшался усопший во времена своего трущобного детства. Многие явились без приглашения, с твердым намерением насладиться зрелищем поверженного Голиафа от мафии, выпить за его счет и пожелать ему гореть в аду. В хвосте процессии плелись приблудные любители покушать на халяву, в глазах которых читалась непреходящая, посконная печаль, навеянная сосущей пустотой в желудке. Похоронный оркестр наяривал Верди на своих валторнах. Живая музыка, мертвый Счастливчик.
Подельники, согласно заповедям мафии, на похороны не явились, ограничившись пышными венками, велеречивыми соболезнованиями и прочей обрядовой дребеденью. Даже маститые преступники робеют перед испитым лицом традиции. Ничто так роднит людей, как лицемерный церемониал.
Помню захватывающее фото на газетный разворот: площадь Проклятых поэтов запружена зеваками: повсюду шляпы, шляпы, шляпы, которые все прибывают. Люди стекаются с боковых улочек, выныривают из подворотен и ввинчиваются в самую гущу и толчею. Толпа нахлестывает на парапеты, обтекает тумбы и фонарные столбы, раскачивает пустой вагон трамвая, баюкая старую посудину, и с разбегу разбивается о ноздреватый торец тучереза. Море волнуется раз — дворники и банкиры; море волнуется два — поэты и чиновники; море волнуется три — студенты и стражи порядка. Вспышка. Воздух матовый, тугой и неподвижный. Волны черно-белых шляп и траурный кортеж, как баржа, обрезанная границей кадра.
Кокетливое, в меру скорбное лицо вдовы, закутанной в вуали, запудренной страдалицы, завещанной подельникам вместе с недвижимым имуществом и счетом в банке, — долго не сходило с газетных передовиц. Что до Счастливчика, то он после отхода в мир иной из рядового душегуба и стяжателя вмиг сделался народным достоянием, снискал такие славу и почет, каких при жизни не достиг бы ни деньгами, ни бесчинствами. Ему в его двухкрышечном, роскошно убранном гробу сиделки и пилюли были по карману, но без надобности; мне на моей больничной койке оплачивать леченье было нечем. Счастливчик был накоротке с политиками и финансовыми воротилами, но эти толстосумы почему-то остались равнодушны к моей судьбе.
Из комфортабельной палаты меня сослали в общую, оттуда вытурили в коридор, в компанию отверженных, которые ходили под себя и были явно неплатежеспособны. Одни пластом лежали на каталках, другие сидели, остекленевшим взглядом пялясь в пустоту, третьи неприкаянно слонялись в антисептических сумерках, и если бы понадобилось дать определение происходящему, то самым точным было бы: безропотное умирание.
То было место, где пассивно претерпевают жизнь. В нос ударял густой и хищный запах смерти: смесь химии, немытого тела и застарелых ран. Ни одна лампочка не горела. Сумерки чуть подслащал свет из далекого окна, которое, быть может, было лишь обманом, муляжом, осложнением после серьезной болезни. Пышноусый хирург растворился в воздухе, не оставив даже улыбки. Растаял в сумерках певучий смех его подручных. Лишь изредка показывались их блеклые призраки и проходили сквозь смрад и мрак чужой болезни, целомудренно потупившись и крепко сцепив зубы. В руках они всегда несли нечто хрупкое, волшебно дребезжащее и предназначенное не для зловонных коридорных крыс, которыми мы были, но для чистоплотных обитателей другого этажа с его многопалатным раем, жильцов благоустроенного, стерильного парадиза.
С завидным постоянством являлась уборщица — грымза в замызганном тюрбане, квакающих шлепанцах и хитроумно перекрученном халате, — и под видом мытья полов изощренно измывалась над людьми. Покрикивая пропитым голосом на каждого, кто вставал у нее на пути, она ритмично двигалась в сумерках коридора, словно исполняла шаманские пляски, оставляя за собой трассирующий влажный след; и можно было не сомневаться; эта тщедушная бабуля с берейторскими замашками отыщет свет в конце тоннеля и, при необходимости, отвоюет его у многочисленных конкурентов.
Но хуже тьмы, и вони, и гарпии в тюрбане были амбалы в белом, частые визиты которых начинались зловещей тишиной и заканчивались очередной осиротевшей койкой. Работали эти дюжие ребята слаженно и сноровисто, с уверенностью виртуоза, с небрежной быстротой и беглостью какого-нибудь музыкального вундеркинда, — и вот уже не человек, а горстка смятых простыней остывает на пустой каталке.