Упрятанная в тумбочку, пуля мучила меня ночами: я весь извелся, ворочаясь без сна, испытывая такую боль, как если бы пулю всадили в меня повторно, без применения огнестрельного оружия, неким таинственным, холодным способом и продолжали методично ввинчивать в плоть. Кусок свинца испускал волны пронзительного ужаса, который я ощущал физически. Со временем боль только обострилась, приобрела добавочные обертоны и окончательно оформилась в жутковатую симфонию страдания, где страх сменялся безмятежностью, а обреченность — абсурдной надеждой. Тумбочка стала средоточием боли такой нестерпимой силы и интенсивности, что мысль о том, что кто-нибудь случайно чиркнет по ней одеждой, дотронется и даже просто приблизится, отбросит тень, была мучительной. Стоило мне ослабить бдительность, как я проваливался в липкий баллистический кошмар, где, как в какой-нибудь сюрреалистической пьесе, действовали вполне самодостаточные пистолет и пуля, дотошно воспроизведенные сном. Насмешливо вращался револьверный барабан; дуло с дьявольской медлительностью поворачивалось в мою сторону, курок взводился сам собой; и вслед за этой зловещей увертюрой по-будничному просто звучал сухой хлопок — обыкновенный выстрел — и наступала заурядная, ничем не примечательная смерть. Краткая вспышка озаряла все самые укромные закоулки сознания, и под раскаты реквиема, придуманного бредом, я вскакивал на больничной койке с противной дрожью в теле и ледяной испариной на лбу, уверенный, что на месте сердца у меня зияет огромная дыра, сквозь рваный окоем которой можно разглядеть стену больничной палаты. Я с оторопью ощупывал грудь — но нет, все было цело: хирург потрудился на совесть, все аккуратно залатал, оставив неприметный шов, который уже затягивался и вскоре, на вольном воздухе, при правильном чередовании еды и сна, обещал исчезнуть, будто его и не было.

Кормили здесь и вправду на убой, но предписанный врачом целебный сон неизменно оборачивался цепенящими кошмарами. Они повторялись каждую ночь, с изматывающим постоянством медицинской процедуры. То были сны, медицинские по самой своей природе: безотвязные, бесцеремонно гнусные, неумолимо являющиеся строго по расписанию и столь же вредоносные, как и любой медикамент. Вконец измотанный, не выдержав пытки, одной безлунной ночью я извлек трофей из тумбочки и с мрачной торжественностью выбросил пулю в окно.

Хирург со сложным именем захаживал ко мне дважды в день, придирчиво щупал швы и самолично делал перевязки, подушечками пальцев словно бы прислушиваясь к потаенной жизни под толстыми покровами бинтов. Он был бонтонно добр и обходителен; он разговаривал со мной высокопарными вопросами, как Заратустра с карликом. Его стоячий воротничок был безупречен: отогнутые уголки слепили белизной и находились под одинаковым углом к докторскому подбородку. Его роскошная, породистая шевелюра цвета перец с солью была вершиной парикмахерского мастерства. Добродушно улыбаясь пышными ницшеобразными усами, доктор с отеческой заботой похлопывал меня по плечу, бормоча что-то сердечное на латыни, и мудрые глаза его обильно увлажнялись.

Словом, не жизнь, а обретенный рай, благоухающий мимозой. Обложенный сдобными подушками, как падишах, я возвышался на больничной койке, вокруг которой мельтешила неугомонная медчелядь, готовая исполнить любой каприз пациента — чем сумасброднее, тем лучше. Поначалу, с непривычки, меня все это даже забавляло, но вскоре стало тяготить: все-таки быть всеобщим баловнем — обременительная обязанность, требующая неиссякаемой фантазии и полной самоотдачи, а также некоторых специфических черт характера, которых я начисто лишен.

<p><strong>ДО</strong></p>

Меня одолевали мысли об окне. Казалось, оно непременно отыщется, стоит только задаться целью.

Каждая комната изначально содержит в себе идею окна; этой нехитрой идее подчиняется выверенная геометрия человеческого жилища. Окно, так или иначе, всегда имеется в виду — вопреки прихотям архитектора, назло строительным изыскам и фокусам ненасытных домовладельцев, которые в погоне за наживой пускаются в бессовестные авантюры по перепланировке комнат, когда из одной отвратительной конуры получается десять совсем уж непригодных для жизни.

Правда, моя мансарда скорее подчинялась идее шкафа. Эта бесспорная зависимость угадывалось в общем рисунке комнаты, нарочито неправильном и ассиметричном: в неровных стенах, скошенном потолке, полу, который тоже словно бы кренился и по которому соскальзывали все мои мысли — к шкафу. Я ощущал чью-то монолитную, подавляющую волю, которой было намагничено все вокруг. Я видел шкаф даже с закрытыми глазами. Черный лакированный урод.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже