— А глаза у Маши как живые, надо же! И рот, — захлебывалась от восторга Полина. — И щечки ее румяные. А родинки почему-то не видать, загладили, — радовалась и гордилась она. — Это надо же, такое сходство…
С портрета, в сущности, все и пошло. На фабрике как будто впервые увидели Машу. И из ЦК комсомола республики приезжали на нее поглядеть: что, мол, за жемчужина у них вдруг нашлась, что за роза расцвела в их саду?
Мать ликовала и посмеивалась:
— Не замечали, пока их не ткнули пальцем. Не знают даже свои молодые кадры. Думали, что, кроме меня, на фабрике и людей больше-то нет…
Но с предвыборного собрания, когда кандидатом в депутаты была выдвинута, как лучшая молодая работница, не она, а Маша, мать вернулась убитая. Но молчала. Делала вид, что ей безразлично, и только через несколько дней сказала сыну:
— И все-таки по работе Маше еще далеко до меня. Она и лишнюю нитку не заведет, как я. И станок не разгонит. Руки еще не те… И я ведь их не просила. Я ведь не думала никогда, не смела и думать, и надеяться, они же мне сами сказали. И анкету с меня списывали. Нет, Юра, правды, нету… — А потом она как будто спохватилась: — Это я, детка, сгоряча, не подумав сказала. Видно, так надо…
— Она должна была отказаться, если имеет совесть, — решил Юра.
Мать не спросила: «Кто?» Поняла. Откликнулась живо:
— Что ты, разве от такого отказываются?
И в голосе ее было столько затаенной боли, столько выстраданного, что Юра понял, как ей трудно улыбаться и делать вид, что все правильно. «Правильно, так и надо, и я очень, очень рада», — было написано в горделивом взгляде Полины, пока она находилась среди людей, на фабрике. Только от него, от Юры, мать не смогла утаить то, что переживала на самом деле.
— Несправедливо, — повторял Юра.
И вдруг почувствовал себя маленьким и беспомощным. Вот все хвалился, что горло перегрызет всякому, кто обидит мать, а тут…
— Мам, я напишу, я…
— А что писать-то, на что жаловаться? Воля народа.
— Да какая там воля народа, народ-то при чем?..
— А при том, что народ молчал, не возражал. Когда уж за Машу проголосовали, некоторые спрашивают: «Полинка, что ж не тебя?» Но я не скажу, — она опять нашла в себе силы, — Маша Завьялова дорогого стоит… Перспективная.
— А что стоит-то, что? Ты на сорока восьми станках работаешь, а она на тридцати…
— Там виднее, — мать показала куда-то ввысь, под звезды, где сидел, как ей казалось, весь треугольник — и директор, и завком, и партийная организация. — Да и к чему мне это? — покривила она душой. — Маша молодая, свободная, грамоты у нее побольше моего, она куда надо поедет, где надо смело выступит, а у меня ребенок…
— Не маленький ведь, не грудной, — вскинулся Юра. — Что ж, я один не останусь?..
— Еще свяжешься с хулиганьем, не приведи бог.
— Ты скажешь!
— Безмужняя я, не тот авторитет…
— Как же не авторитет? У кого ж тогда авторитет, если не у тебя?
— Нет, Юра, не подходящая я для такого дела, устала я, переживала много, силы уже не те… Нет, ни к чему мне это…
А все-таки он слышал ночью, как мать вздыхает и плачет. И с работы стала приходить тяжелой, усталой походкой, словно по пуду глины на туфлях несла.
— Ноги у меня гудят, болят у меня ноги…
Юра наливал в таз горячей воды, снимал с матери туфли, стаскивал прилипшие чулки. Подавал чистое полотенце.
Мать слабо возражала:
— Ты что же чистое полотенце подаешь? Мало тебе стирки? Давай что погрязней.
Сын упрямо стоял на своем:
— Я же стираю научно. Все у меня основывается на разности температур воды.
Полина целовала Юру в макушку.
— Ты для меня милее всего на свете. Только смотри, не отворачивайся от матери. Выучишься, скажешь: «Это что за такая неграмотная старуха, квадрат суммы не знает…»
И сама первая начинала смеяться.
Но смех у нее стал совсем другой, не звонкий, не рассыпчатый, а так — короткий смешок.
Все в Юре возмущалось. Но он не знал, куда кинуться. Ну как хлопотать или заступаться за родную мать? Некрасиво это… Ну, а будь она чужая, тогда что… тогда бы он прошел спокойненько мимо несправедливости, смолчал бы, проглотил? Где же его принципиальность?
Он решил посоветоваться с Людиным отцом: тот был на какой-то крупной работе в профсоюзах, домой частенько приезжал на машине, носил тяжелый портфель, Юра подстерег его у калитки.
— Ты к Люде? Заходи…
— Я к вам.
И, запинаясь, стал рассказывать.
Сосед пожевал губами. И тут же, у калитки, больше не приглашая Юру в дом, всем своим видом выражая, что удивлен бестактностью Юриного вопроса, ответил:
— Это тонкий вопрос, я тебе скажу. Политический. Мы живем в плановом государстве? В плановом. Понятно? Нам подсказали, что хорошо бы выдвинуть молодую работницу, комсомолку. А твоя мать разве молодая работница? Нет.
— Она работает лучше всех.
Людин отец сказал строго:
— Ну и что? Весь народ отдает свои силы на мирное строительство. Было собрание, народ сказал свое слово. Это же не при капитализме, где душат демократию. Я удивлен: ты что, не комсомолец?
— Комсомолец.
— Удивляюсь, — еще раз пожевал губами Людин отец. И вошел в калитку.
— Она одна работает на сорока восьми станках! — крикнул Юра.