Передаю ей письмо. Издательство “Харкорт, Брейс и компания” находит мой роман трогающим душу и дающим пищу для размышлений. Характеры в нем, пишут они, вылеплены из натурального, непритязательного материала повседневности. Им понравилось сочетание иронии и трагизма, понравилась моя чуткость к “слезам вещей”[47]. Они хотят опубликовать мою книгу осенью и предлагают аванс: пятьсот долларов в счет будущих авторских отчислений.

И вновь меня поражает скромный масштаб этих успехов; поражает и моя реакция на них. Письмо из “Атлантика” отпечаталось на мне жирным-прежирным “нубийским” шрифтом, подобным шрифту заголовков в журнале “Вэнити фэр” двадцатых годов; а это письмо, более важное, оставляет только смазанное пятно. Уже пресыщен победами? Вряд ли. Скорее – оглушен. Тогда был всего-навсего короткий рассказ, это могло быть счастливой случайностью. Теперь – роман, плод продолжительных усилий и подтверждение моих способностей. На Моррисон-стрит, пробив облака, торжественно хлынуть бы солнцу, грому грянуть бы справа, предвещая хорошее, нам бы с торжествующими криками бросить в воздух наши вязаные шапчонки. Вместо этого мы глядим друг на друга чуть ли не уклончиво, боясь сказать или сделать что-нибудь не то, и обходим дом, и спускаемся в наш подвал, и только там, закрыв дверь, молча обнимаемся.

Салли знает, что последние главы я сочинял в слезах, печатая так быстро, как только мог, и все же медленнее, чем просились наружу слова. Она знает, что, перечитывая и правя текст, я тоже плакал. Эта история долго, долго была заперта во мне – история моих добропорядочных, любящих, ничем не примечательных и разом погибших родителей и их яркого друга, который периодически привносил в наш дом в Альбукерке волнующий дух романтики и приключений, друга, который допоздна не давал им спать рассказами о дальних краях, использовал их, жил за их счет, занимал у них деньги, не собираясь отдавать, о чем они прекрасно знали, и наконец, совершая в годовщину их свадьбы последний из своих полупьяных широких жестов, поднял их в воздух на неисправном самолете. Да, для него это был подходящий конец – но не для них. Не та награда, которая им причиталась за щедрость и преданность.

И вот сейчас, не один год продержав в себе горе и гнев, прожив это время в стараниях поменьше думать о событии, изменившем мою жизнь бесповоротно, как удар топором, – вдруг я восторгаюсь тем, какую пользу извлек из обнажения своего нутра. Странные мы существа, а писатели – одни из страннейших.

Не позвонить ли Сиду, спрашивает Салли, чтобы он дал знать Чарити? Да, черт побери, отвечаю я, и Стоунам, и Эбботам, всем позвони, кто к нам неплохо относится, и скажи, что Морганы устраивают вечеринку и требуют их присутствия. А я съезжу куплю угощение.

За получасовую поездку в центр я покупаю больше бутылок (в число которых, помоги мне боже, входит бутылка тернового джина – отголосок дней, когда в дело шел “Ням”), чем купил до этого за всю жизнь, и, выписывая чек, испытываю теплое, надежное чувство обладания банковским счетом, ощущение устойчивости даже в момент расточительности. Мы жили на мою зарплату и то немногое, что я получал как автор, откладывали. А теперь в скором времени придет чек, который затмит эти гроши. Нет, даже больше, чем ощущение устойчивости: великолепная уверенность богатого человека.

Ту закуску, что мне знакома – ржаной хлеб, твердый сыр, картофельные чипсы, соленый арахис, – я покупаю в щедром количестве и добавляю банку кофе на случай, если наших домашних запасов не хватит. Когда еду обратно, замечаю, что дни стали длиннее. В полпятого еще и не думает смеркаться. Небо потихоньку расчищается, ветер гонит облака на юг над озером Мендота.

Спускаясь по ступенькам, уже слышу их голоса внутри. Похоже, побросали все и прибежали, как добровольная пожарная команда. Открываю дверь – и меня встречают бурные аплодисменты. Дэйв Стоун, который недавно начал играть на блокфлейте и всюду носит ее с собой, выводит генделевскую тему: “Смотрите, идет герой-завоеватель!” Возгласы. Ко мне тянутся руки, освобождают меня от сумок.

Верные обычаям складчины, свойственным нашей эпохе и статусу, они принесли, кто чем был богат, что нашлось в холодильниках, что они начали готовить к своему домашнему ужину. Вижу на сушильной доске у раковины тарелку с печеньем, вижу наскоро приготовленный салат (некую смесь, умащенную покупным желе) и вижу роскошную вещь: цельный окорок, ароматный, не тронутый ножом, продукт теннессийской коптильни, которой владеет отец Элис Эббот.

Люди продолжают приходить. Моя рука побаливает от пожатий, уши оглушены шумом. Сквозь дым, крики и смех наш рождественский проигрыватель раз за разом повторяет свой единственный шедевр – арию Баха на струне соль в исполнении Пабло Казальса под фортепьянный аккомпанемент, до того настойчивый и бьющий по ушам, что звучит как похоронный марш.

Перейти на страницу:

Похожие книги