– Чарити об этом знала. Она считала, раз в неделю это вам полезно. Мне всегда было совестно, что из-за меня нам приходится плыть в неуклюжей старой лодке, но каноэ я бы перевернула, если бы попыталась в него сесть. Я очень любила эти концерты. Моцарт и Шуберт на воде, лодки покачиваются, время от времени шевельнется весло там или тут, а за спиной набирает силу закат. Твой отец тоже их любил. Надышаться не мог этими вечерами. Он наполнял закатом
– Если бы мы перевернулись, бурнус утопил бы тебя.
– В купальнике я была бы ровно в такой же опасности. Не худший способ уйти из жизни, между прочим. А Чарити всегда думала загодя и брала с собой фонарики для возвращения домой. Ларри и Сиду приходилось нести меня по тропинке на руках, а мы с Чарити держали фонарики. Ночью тут было темнее темного. Думаю, и сейчас так. Не видишь причал, пока лодка о него не стукнется. Не видишь собственную руку, хоть к носу ее поднеси.
– То, что она пытается выразить, выражается старым речением, бытующим в Нью-Мексико: было так темно, что свою задницу двумя руками не найти.
– Благодарю тебя, мой милый. Ты снял фразу у меня с языка.
Смех. Хорошо сидеть на этой веранде, в этой компании. Солнце светит прямо на нас, греет, но не печет. Пройдет некоторое время, прежде чем нас накроет тень ближайшего дерева.
– Вы были самыми настоящими членами семьи – как дядя и тетя. Еда, купание, походы, пикники, экспедиции… Ларри с папой постоянно что-нибудь затевали: обнести оградой теннисный корт, соорудить новый причал, вырыть яму и положить на нее решетку от скота в воротах на Фолсом-хилле. Много ли найдется таких, кто, приехав в отпуск в сельскую местность, будет получать удовольствие, вкалывая, как поденщик? А вы, Салли, были так близки с мамой. Она очень многого лишилась, когда вы переехали на запад. Ей больше не удавалось найти человека, с которым было бы так весело все делать. Честно говоря, тут, мне кажется, стало хуже. Все приезжают такие модные, тон задают отдыхающие из загородных клубов. Насколько я вас с ней помню, вам обеим было до лампочки, как вы одеты. Чужим невозможно было понять, что вы за пара: вы, Салли, на костылях и в задорной маленькой тирольской шляпке с пером, мама в одной из своих юбок до земли с рисунком как на постельном покрывале, в гуарачах, в коротеньких носочках, с узорчатым платком на голове. Стыдно признаться, Салли, но той зимой, когда мы вместе были в Италии, я обычно отставала от вас на десять шагов, чтобы никто не думал, что я имею отношение к маме. Ну что я была такое? Четырнадцатилетняя девчонка. Меня просто убивали некоторые вещи, какие она делала, и ее вид. Я вам рассказывала, как вы однажды вышли из “мармона” у магазина “Макчесниз”, а там стоят эти две дамочки из летней публики – гольфклубного такого вида? Они смотрели точно околдованные. Они не могли взять в толк: то ли вы богатая парализованная особа и помощница при ней, то ли вы цыганки, то ли служанки в хозяйской машине, то ли хиппи из Стэннарда, то ли еще что-нибудь? Я услышала, как одна из них сказала: “Эта машина – фамильная вещь, Эд с ума бы сошел от зависти”, а другая ей: “На высокой платок из «Либерти», в Лондоне куплен, а та, что на костылях, в домотканой юбке”. Вы сделали это место счастливым для всех Лангов.
– Ну что ты такое говоришь. Это вы сделали его счастливым для нас. Мы были привилегированными посетителями.
Халли почти такая же эффектная, какой была ее мать, но мягче, женственней. На мгновение на этой солнечной веранде, отводя со лба упавшую от ветерка светлую прядь, она делается похожа на Чарити в неуступчивом настроении.
– Нет-нет-нет. И слышать не хочу. Не посетители. Члены семьи.
Моу, возившийся с пробкой, встает и обходит всех, разливая вино.
– Кстати о семьях. Ларри, вы ч-ч-часто говорите о своих родителях?
– Мои родители умерли сорок с лишним лет назад.
– Вы разговаривали о них до того, как они умерли?
– Это мне и в голову не приходило.
– А п-потом?
– Я закрыл дверь на замок.
– А вы, Салли?
– Отца у меня не было вообще. А мама умерла, когда мне было двенадцать.
– Тогда это должно казаться вам таким же странным, как м-м-мне. Я сижу внутри, слушаю все эти семейные воспоминания, разборы по косточкам, домыслы, недоумения, гневные тирады, непокорные речи, жалостливые речи, какие хотите – и я поражен. Мой отец очень м-м-много для меня значил, он массе всего меня научил, и я уважал его. Мать была типичной еврейской мамой, удушающе заботливой, но как ее не любить? Так вот, я никогда не разговаривал про них, когда они были живы, даже со старыми д-д-д-друзьями, даже с б-б-братом. И не думаю, что наберется больше десятка ч-ч-человек, с кем я говорил про них после их смерти. Но эта семья – н-н-невероятно. Как только любые двое сойдутся вместе, тут же начинается про м-м-маму и папу.
– Ты и сам не исключение! Ты такой же маньяк этих обсуждений, как мы все.