— Видите, даже наш переводчик, — на этот раз тот показал на себя, — выбит из колеи, такую вы нам доставили радость. Чем эта радость вызвана, что послужило поводом к ней? Это легко объяснить. Все мы, кто больше, кто меньше, в течение пяти лет сносили присутствие таких, как вы, но сносили мы его только потому, что нас поддерживала надежда: в один прекрасный день мы увидим вас на коленях или увидим, как вы опуститесь у стены, закрыв лицо руками, а стоять будем мы. Ну вот, пан Сыпной Тиф, как вам известно, дела пошли несколько иначе. Вас так стремительно выгнали из страны, что до вожделенной сцены наших мечтаний дело не дошло, мы таковой не увидели. То ли вы слишком быстро удалились, то ли мы были заняты чем-то другим. А вы лично доставили нам удовольствие, которого, казалось, нам уже не вкусить. Удивительно, но обморок настиг вас и бросил к стене как раз в тот миг, когда мы здесь, стоя вокруг вас, пришли к заключению, что вы говорили правду и что имеется небольшое противоречие между мнением о вас господина надзирателя и очевидным ходом вашей жизни. Но таковое в этих стенах случается довольно часто, и, чтобы показать, что подобные превратности судьбы нам не страшны, мы споем песню, а вы проследите все же, чтобы вам при случае сменили эту мелкопятнистую шкуру.
В этот вечер мы в самом деле пели, дежурил пан Шибко, и поэтому нам не мешали. Он даже зашел в камеру и попросил, чтобы я спел «Лили Марлен». Я понимал, что испортил бы на остаток ночи отношения с приютившей меня компанией, если бы стал ломаться. Да мне и не пришлось долго петь одному: многие тут же стали мне подпевать. Даже тюремщик пел с нами. Дверь он только прикрыл и стоял на пороге, и глаза его не отрывались от коридора, а слух был целиком поглощен нашей песней, и он пел «Лили Марлен» вместе с нами.
Мне даже кажется, что я пел с душой. Эта песня многое во мне всколыхнула. Я пел, словно долгие годы был одинок и словно вскрылись все причины моего страха и кое-какие удалось отмести.
Эта песня приобрела популярность, когда я как раз страдал от неразделенной любви, и грустная мелодия с тех пор служит для меня признаком именно такого настроения. По причинам, раскрывать которые нет смысла, я вижу, как стою за мокрой церковью и жду, не помню уж кого, и слышу, как тихонько напеваю эту песню, и хоть в ней звучит грусть-тоска, но меня она от моей грусти избавляет.
Боюсь, это покажется чересчур мудреным, а то я бы сказал: я точно знаю, что, пока я там ждал, я рос, взрослел, и, поскольку именно так мы прощаемся с чем-то, что нам дорого, для меня эта песнь была прощальной.
Разумеется, наше пение было все равно что свист в темном лесу, не один я в этом доме сбивал дыхание, задумавшись над своей судьбой и былыми временами.
К счастью, нашелся среди нас человек, взорвавший наше уныние дерзостью. Какой-то старик затянул забытую солдатскую песню, причем немецкую, заявив, что выучил ее в шанхайском борделе; девчонка, у которой он спасался от страха перед тайфунами, распевала ее во время работы, так вот, понимаем ли мы, как долго он способен был трудиться, или мы думаем, что такую песню можно выучить в один миг, да еще на чужом языке?
Они запели было еще что-то свое, профессиональное, какие-то воровские песни, но тут вмешался пан Шибко, который вообще-то не мелочился; он вошел в камеру и одному из дуболомов, не успевшему вовремя захлопнуть пасть, двинул своей связкой в зубы. Но чтоб никто не подумал, будто он вообще что-то имеет против пения, он еще раз затянул чуть сентиментальную мелодию «Warszawa, kochana Warszawa», и я подхватил ее, хотя петь о любимой Варшаве у меня еще никаких оснований не было.
Единственный человек, который не пел и не подавал вида, что слушает нас, был юный пан Херцог. Я спросил переводчика, который переводил мне теперь тексты, даже распевая, отчего бы это, но он ответил только:
— Ах, знаете, он же еврей, не так ли!
А человек в бриджах, переставший разыгрывать шефа, сказал:
— Вы так повели дела, что нашему брату пришлось с ними стакнуться.
Он встал и мимоходом, изо всех сил лягнул пяткой пана Херцога по ноге.
Я понимал, что нахожусь среди людей, неохотно отвечающих на расспросы, но все-таки попросил переводчика разъяснить мне, что же особенного в этом бледном пане Херцоге. Он, может, такого типа уголовник, какой даже в уголовной тюрьме считается запретным? Быть может, у шефа с паном Херцогом когда-то, еще в гражданской жизни, что-то было, то ли разлад какой, то ли из-за бабы ссора. Ведь то, что он еврей, поляки же не могли всерьез ставить ему в вину. Переводчик долго качал головой и в конце концов сказал:
— Вас спустили на нас, но вам даже не растолковали, кто мы такие. Ведь это же с ума сойти: какую уйму народа вы угробили, а не знаете кого. Хоть чуточку истории, прежде чем отправлять на тот свет, вам бы следовало знать. Так нет. Вот и еще причина, почему вам суждено было проиграть.
XII