Теперь клопов в моей камере не было, как не было их и раньше, только воняло в ней сильнее, и жулье, когда возвращалось с работ, приветствовало меня, колотя ногами в мою железную дверь.
А на рождество я снова услышал, как они поют, и для меня было истинным открытием, что песни моего детства поют также и по-польски.
Никаких примет праздника я для себя не ждал. Я подсчитал число дней до двадцать четвертого декабря и пытался, сколько было сил, не думать о родных елках. Я даже не был уверен, отмечают ли поляки вообще эту дату, что говорит о моей недалекости, знаю, но таким уж недалеким я тогда был.
Но даже если поляки и отмечали ее, так в этом доме они не делали многого, что вообще-то было у них принято. И наоборот. А уж во всем, что касалось меня, они, как мне представлялось, были весьма далеки от того, что принято. Я надеялся — словно бы их обычаи были моей заботой, — что вообще-то у них не в обычае сажать человека за решетку из-за какого-то крика, ни единого словечка не сказав ему о его вине. Даже не разъяснив ему, в чем его вина состоит.
У нас в Марне был раньше другой директор школы, по фамилии Хаан, он обращался с учениками именно так, как с нами обращались здесь. Он вызывал ученика на большой перемене и заставлял его ждать в приемной, стоя лицом к стене, а перед самым началом следующего урока ошарашивал вопросом: что ты хотел мне сказать? Кое-кто до последнего школьного дня попадался на эту удочку и доставлял директору много радости своими откровениями. Но дядя Йонни, человек в обхождении с начальством опытный, с которым можно было обсуждать подобные проблемы, посоветовал мне на случай, если я снова окажусь у стенки, сказать: прежде предъявите обвинение, господин директор, прежде всего предъявите обвинение! И даже подсказал мне требуемую интонацию. Но видимо, то была интонация мятежного матроса, ибо господин директор Хаан безо всяких обвинений и каких-либо объяснений закатил мне внушительную оплеуху. Считалось, однако, что я дешево отделался, обычно директор пользовался для расправы бамбуковой палкой. При этом он придерживался определенной методы: он трижды с маху вытягивал наказуемого по заду, чертил, так сказать, три обжигающие параллельные, нанося среднюю черту последней на уже вздувшееся тело. Он чрезвычайно гордился своим достижением и требовал, чтобы те, кому он давал таску, вместе с ним восхищались его точностью.
Он и с малышом Мёнке поступил таким же образом. Тот учился классом младше меня, но был очень маленького роста, и все знали, что вряд ли он вырастет еще хоть немного: его мать была только что не карлицей. Отца же у него вообще не было, но при такой матери ему в известном смысле и не нужен был отец. Она работала уборщицей в ратуше, и о ее чистоплотности и трудолюбии ходили легенды. Когда директор трижды вытянул малыша Мёнке, тот просто-напросто убежал из школы, да, потер свою попку и пустился наутек.
Следующим уроком у директора была география, и тут в дверь как застучат, но многократные приглашения войти не дали результатов, никто не вошел, а в дверь опять застучали.
Директор в ярости выскочил за дверь, оттуда тотчас донеслись звуки двух сочных оплеух, и мы услышали, как госпожа Мёнке сказала:
— Вот так, а за что сами знаете!
История сама по себе прекрасная, но результат еще прекраснее, ибо за этим ничего не последовало, разве что директору пришлось перейти в другую школу в другом городе.
Можно себе представить, что ни с одним человеком в Марне дети с тех пор не здоровались так, как с маленькой госпожой Мёнке.
Да, это была прекрасная история, но ко мне и моей камере она никакого отношения не имела. Она кончилась тогда, когда директор вызвал меня к себе в приемную. Но ко мне не подошел никто, чтобы спросить, не хочу ли я что-то сказать. Ко мне вообще никто не подошел. Я готов был произнести слова дяди без дядиной интонации и совсем тихо спросить, в чем же меня обвиняют, но ко мне никто не подошел. Не говоря уже о пылающей местью маленькой госпоже Мёнке.
Вот так, а за что, вы знаете? — Не-е, госпожа Мёнке, я ничуть не знаю, за что!
Я все снова и снова проделывал то, чего ждут от нас директора школ, когда ставят нас лицом к стене: я выволакивал на свет божий из своей жизни все, что могло бы поддержать обвинение, но не находил ровным счетом ничего, что хоть как-нибудь сообразовалось с дикими нападками той женщины у вокзала. При подобном ведении дела человек бывает более придирчивым, чем посторонний обвинитель, и порой кажется, что собственная жизнь состоит из множества промахов. И тебе приходит в голову столько прекрасных идей, сколько можно пожелать себе для добрых дел.