Сезария в Мюнхене
Ей и не случалось танцевать ни с кем, ни разу, даже не с Бертиных, а с каких-то уже совсем давних времен, со времен ее соленых волос и поездок по Рейну на пароходе, первых, беспоцелуйных, дружб с патлатыми, неуправляемыми мальчишками, которые на тех школьных идиотических вечеринках, куда она вскорости перестала ходить, приглашали ее, лишь если не было у них другой, лучшей пары. Прошлое преследует нас, и мы, наверное, никогда не убежим от него… Виктор почувствовал здесь границу, перейти которую дано ему не было. Зато с радостью, или, по крайней мере, убеждая себя, что с радостью, согласилась она ехать с ним в Мюнхен на концерт Сезарии Эворы, хотя ехать надо было часа четыре, если пробок не будет, а они почти всегда есть, в одну, четыре же, в лучшем случае три с половиной, в обратную сторону, и в обратную сторону – ночью, и, конечно, это напомнило ей безумные эскапады Бертиных времен, поездки в Париж и Лондон, ночные, долгие возвращенья. Вспоминать об этом ей не хотелось; но не хотелось и отказывать Виктору; и вообще надо радоваться жизни, убеждала она себя; уметь радоваться жизни или учиться этому; оставаться молодой, способной на авантюру, готовой к любым приключениям; хотя, будь ее воля, сидела бы она дома, перебирала бы свои фотографии. Но Виктор, страшно узнаваемыми, шальными глазами на нее глядючи, говорил, что билеты заказаны, махнем в Мюнхен, почему бы и нет, четыреста километров туда и четыреста километров обратно, подумаешь, плевое дело, зато увидим живую (еще живую) легенду, вообще прокатимся, он с работы уйдет пораньше, а к утру они возвратятся. И назавтра в банк пойдет он невыспавшимся? Ну и что с того; пойдет, значит, невыспавшимся; не привыкать стать… Концерт был в Мюнхенской филармонии, в так называемом Гастейге, чудном месте и зале, предназначенном, впрочем, для концертов чинных и симфонических; смешно было смотреть на расфуфыренную публику, в костюмах и вечерних платьях, сидевшую в своих креслах, как будто играли ей Брукнера или Брамса; лишь отдельные девушки подходили к сцене или к барьеру, отделявшему бельэтаж от партера, начинали приплясывать, вращая над головою руками, более или менее голыми. Тина думала, что Виктор тоже пойдет к барьеру и станет приплясывать вместе с голорукими девушками, а Виктор думал, что Тина все равно не пойдет вместе с ним, и потому оставался сидеть, лишь отбивая пальцами такт сперва на своей, затем на ее, Тининой, круглой коленке. Великая певица выступала, как всегда выступала она, босиком, уже старенькая, маленькая, с короткой стрижкой, с едва заметно, но все-таки заметно неподвижной после инсульта рукою, стараясь, похоже, скрыть эту руку, становясь к очарованному залу чуть боком; после нескольких песен, устав от них, села в прозрачно-сумрачной глубине сцены за маленький столик и, к восторгу публики, наблюдавшей скорее за нею, чем за ее молодыми музыкантами, продолжавшими в свете софитов играть свои прекрасные, печальные, пресловутой капвердской меланхолии (содаде…) исполненные мелодии, закурила сигару (кто когда курил на сцене в Гастейге?), выпила сначала одну, потом, к растущему восторгу публики, еще одну рюмочку очевидно многоградусного чего-то; затем исполнила еще несколько песен (морн), как-то неуверенно держа микрофон пальцами в кольцах, почти не улыбаясь, с крошечной, тайной, только в бинокль, предусмотрительно взятый с собою Виктором, различимой усмешкой в глазах, с каким-то трагическим покоем в лице, во всем облике.
Ночные гонки