Колонки и усилители долго молчать не могут. Не успел я познакомиться на кухне, за обжигающим поеданием похлебки, с парой блондинок (одна из коих, с уклончивою улыбкой, отказалась поведать мне, чем она занимается в жизни; другая, поколебавшись – колебнув бедрами и колыхнув бюстом, – сообщила, что она косметолог, что бы сие ни значило…), как ударившая по нашим черепам, соседскую заглушившая музыка увлекла обеих отплясывать в тесную комнату; сменив их, появилась на кухне другая пара блондинок (хорваток), за разговором Виктора с которыми Тина, я видел, наблюдала с растущей ревностью, с тяжелым, сразу постаревшим лицом. Блондинки, похоже, и эти, и предыдущие, сперва приняли нас с ней за пару; когда же поняли, что пара – Тина и Виктор, переглянулись с насмешливым недоумением. Виктор и Тина всегда смотрелись странновато вдвоем; еще странней, совсем странно смотрелись вдвоем в этом обществе. Любая блондинка-бляндинка (будь она хоть косметологом…) должна была спросить себя, как могут быть парой этот спортивный, с потрясающими глазами, явно преуспевающий, в часах за тридцать тысяч евро, молодой человек и эта толстая, взрослая, уставшая тетка в простом черном свитере, и нельзя ли это как-то порушить. Тина, мучимая ревностью, еще не оправившаяся после смерти Винфрида, в самом деле выглядела ужасно; ее и так уже тонкие губы почти исчезли с лица, повернувшегося в трагическую сторону, о комической маске забывшего… И, конечно, они заигрывали с Виктором, эти бляндинки-блондинки, как бы предлагая ему восстановить естественный порядок вещей. Тина, глядя на все это – в толчее кухни, с дивана в комнате, когда и эти блондинки тоже, и Виктор с ними отправились танцевать, – вспоминала (могу предположить теперь) ту парижскую вечеринку с Бертой у Томаса Б., модного фотографа, приятеля Герба Риттса и Тининого когдатошнего соученика по дюссельдорфской школе фотографии; тех не менее длинноногих бляндинок; думала, может быть, что все повторяется, что нет ничего горше этих повторений; ничего горше неизбежности повторений. А почти и невозможно было не танцевать, такой стоял грохот и так холодно сделалось, когда разгоряченный Хэмфри распахнул балконную дверь. Хэмфри, танцуя, перемещался по тесной комнате шагом откровенно журавлиным, высоко задирая тонкие ноги, дрыгая руками и вращая ладонями, достойный представитель великой нации, создавшей министерство глупых походок. Блондинки не отплясывали канкан, но, кажется, близки были к этому. Виктор двигался прекрасно, легко, без всяких лишних жестов, дрыганий и вращений, с какой-то, подумал я, трезвой грацией, совпадая с ритмом электрической музыки, присутствуя в настоящем – и вовсе не заигрывая ни с какими блондинками. С блондинками он не заигрывал, а на Тину все-таки не смотрел. Она смотрела на него исподлобья, он же словно не замечал ее взглядов, всем видом своим показывая, что никаких поводов для ревности не подавал, ревность Тинину считает для себя оскорбительной, что вот танцует – и все, раз уж она затащила его на эту вечеринку, где больше делать нечего, так шумно, так холодно, и что если Тина хочет смотреть на него такой букой, то пускай смотрит, ему наплевать, у него Новый год… Тина не ожидала такого изобилия блондинок, иначе не потащила бы его, а за компанию уж и меня, на этот Новый год, все более ей ненавистный – первый, кстати и как потом я узнал, Новый год, который Виктор встречал не с сангхой (не у Боба в Кронберге и не, как в прошлом году, у гейдеггерообразного Герхарда, который и на этот раз звал их к себе, к которому на этот раз не пошли они, потому что Тине, как сама она выразилась, надоели буддисты и потому что Виктор, как ни старался, не мог преодолеть растущей несимпатии к этому Герхарду; вообще начались тогда в сангхе, в ее узком кругу, разнообразные ссоры и споры, о чем и не подозревал я, покуда не столько Виктор, сколько Ирена, моя давняя дзенская приятельница, не раскрыла мне кое-какие секреты…). Теперь делать было нечего; уже они были здесь; Виктор танцевал, и Тина мучилась ревностью. Часы, наконец, приготовились пробить свои пресловутые двенадцать ударов; явилось шампанское; разлилось по бокалам; пролилось на пол, под общие крики, к наслаждению блондинок. Все вытолкнулись на балкон смотреть фейерверк. Запахло порохом, и раздались победные клики. Рассыпавшиеся в светлом небе ракеты то в кровь, то в зеленку окунали соседние дворы и казармы; то в кобальт, то в киноварь – снег на ветках, снег на карнизах; простой кулисой, нарисованным задником смотрелись, в дыму сражения, далекие небоскребы. Я видел, как Тина, стоявшая рядом с Виктором, притянула его к себе, и потом, когда присутствующие оторвались от созерцания ракетных россыпей, притянула еще раз, приобняв за талию, приклонившись к нему на плечо – жестом, подумал я, почти материнским, таким жестом, каким гордая мама обнимает взрослого сына: смотрите, мол, какой сынок у меня… Он сперва отодвинулся, потом, пересилив себя, подчинился; лиловые отблески пробегали по их стыдящимся лицам. Им было стыдно обоим, вот в чем все дело; сильней всего было стыдно им за свой собственный стыд. Смешно, и глупо, и – прежде всего остального – стыдно стыдиться своей любящей спутницы перед случайными потаскушками; а все-таки, наконец я понял, он стыдился и побороть свой стыд не мог; даже, наверно, и не очень пытался, слишком зол был на Тину. И, значит, был среди того множества персонажей, из которых мы все состоим, еще и такой персонаж в Викторе, такой, среди прочих Викторов, Виктор, которому отнюдь не безразличны были иронические перегляды бляндинок, к стыду и горю всех других Викторов, других персонажей, к стыду и горю аскета в нем, к стыду дзен-буддиста, тем более к стыду того Виктора, который Тину любил, конечно, по-прежнему, сочувствовал ее горю, даже, в сущности, понимал ее ревность. Тот, кто следил за бляндинкиными переглядами, кто угадывал их гадкие мысли (вот-де парень какой странный, завел себе мамочку…), этот всем прочим Викторам ненавистный и отвратительный Виктор был сейчас главным персонажем на сцене, в тесной комнате, оглушаемой четырьмя усилителями, куда опять все набились и где Виктор (этот Виктор) танцевал теперь медленный танец с самой главной, самой высокой блондинкой, положив ей руки на бедра, и в случайном взгляде его, в Тинину сторону брошенном, никакого сочувствия не читалось. Все это было ужасно, короче; я рад был, когда журавленогий Хэмфри вдруг вырубил свою музыку, вместо нее врубив – с той же громкостью, в полстены – телевизор. Был час ночи; в Англии полночь; насладившись франкфуртским, хозяин и гости принялись наслаждаться лондонским фейерверком, бурно его комментируя. Ишь как наяривают над Темзой… Вау, вот здорово… Но еще долго мы толклись на кухне и в комнате, не зная, что делать, скучая, зевая, прежде чем выйти в усыпанную гильзами ночь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги