Что до самого Боба, то Боб опять явился передо мною в облике седого отличника, в застегнутой на верхнюю пуговицу клетчатой рубашке-ковбойке; так же обдавал окружающих сиянием своих глаз и волос. Небрежность обстановки, неторжественность мероприятия все-таки меня поразила, эти фломастеры и мелки на низеньком столике, детские ботиночки, валявшиеся в углу. Я что же, ожидал, что все сделают гассё и рассядутся на черных подушках? Нет, но чего-то дзенского ожидал я. А может быть, я думал, поглядывая на Боба, занятого беседою с гетеподобным Вольфгангом, франкфуртским адвокатом в миллионерских штиблетах, может быть, это небрежность сознательная, неброскость намеренная. Живу в Европе, жена работает в банке, дочка, увы, неизлечимо больна – и никакого японского заповедника, никакой дзенской резервации, все так, как есть, hic Rhodus hic salta, мудрец должен быть незаметен в толпе туманных невежд… Я узнал впоследствии, что наверху все же было у Боба и Ясуко маленькое дзен-до для домашнего пользования, где, впрочем, почти никто никогда не бывал, пару раз бывала Ирена, появившаяся на той вечеринке в своей самой зеленой кофточке, с глазами тоже самыми зелеными, самыми честными, самыми плутовскими, в обществе другой польки, Барбары, молоденькой и очень красивой, с глазами голубыми и ангельскими. Еще был гейдеггерообразный, помнится, Герхард, быстрый, маленький, упрямый дзенский адепт, говоривший отрывисто, словно командуя, топыря колючие усики и поблескивая зализанными залысинами; была худющая, бледная жена этого Герхарда, Элизабет по имени, выше его если не на целую продолговатую голову, то, по крайней мере, на явно потравленную перекисью прическу, до которой то и дело дотрагивалась она, проверяя, видимо, на месте ли ее драгоценные, ввысь вздернутые, больнично-белые волосы; был, кажется, еще один англосакс; даже, кажется, два англосакса: один американец, один англичанин. Американца я забыл; запомнил зато англичанина – с оригинальным именем Джон, с буддистской, как и у Виктора, синевою бритого черепа, металлическою заклепкою в уголке нижней, тонкой, бескровной губы и еще одной, крошечной и блестящей бляшкой под носом, серебряною соплею. Привлекательней был для меня другой персонаж, менее экзотический, чем-то, но смутным и внешним, напоминавший Ген-наадия, вовсе не склонный, впрочем, к философическому пустословию, скорее склонный к философическому молчанию; звали (и зовут) его Роберт.
Нерайские птицы
Осматриваясь, вспоминал я те последние дни сессинов, когда обет молчания бывал отменен и на сцене являлись другие, коктейльные личности, всю долгую неделю ждавшие своего выхода. Здесь только они и присутствовали. Виктор вновь поразил меня в этот вечер. Виктор, сняв с себя свитер, как если бы ему было жарко – хотя жарко не было, а было по-прежнему душно, пред– и последождевой духотою, сквозь которую, не отменяя ее, пробивались струи сырого холода, – представ перед моим изумленным взором в откровенно пижонской маечке, объявлявшей и на спине, и на груди о своем благородном происхождении – Armani, может быть? Hugo Boss, вероятно? – заодно демонстрировавшей и мощные мышцы носителя, – Виктор, в этой пижонской маечке, со стаканом сока, смешанного или не смешанного с водою, в короткопалой сильной руке, говорил, и явно не без увлечения, на к тому времени уже очень чистом немецком, с гетеподобным Вольфгангом, иногда постукивавшим по полу то правым, то левым миллионерским ботинком, о банковских делах и знакомых, каких-то, прости господи, менеджерах, директорах, членах и председателях (первом председателе, втором председателе…) какого-то попечительского совета, заодно и об акциях, фондах, дивидендах, кредитах, рендитах, так что слова эти (кредит, фонд, дивиденд и директор…) подобьем пестрых, но точно не райских, птиц кружились над их головами – над Викторовой буддистски бритой и Вольфганговой великолепно седой головою, – и мне совсем нетрудно было вообразить себе этого нового Виктора на вечеринке банковской просто, без всяких дзенских, в сущности, уже необязательных примесей.
Модули, манная каша