Я бы и сейчас лучше не перевел. Оказались не нужными ни «аттический образ», ни «прекрасная стать». Два раза повторенного слова «высокий» с пришедшей ниоткуда «печалью» — хватило. Когда же я пытался сжульничать, подсмотреть из-под платка, что там происходит дальше, я попадал впросак. Потому и пришлось мучиться годами над продолжением строфы, переделывать и переделывать, пока я не решился и не забыл полностью, что там было «на самом деле». Тогда, наконец, получилось.
Вторая строка тоже заслуживает внимания с точки зрения перевода. Из оригинала тут только слово «мрамор». «Смирённый мрамором порыв» — чистейшая отсебятина, но кто мне скажет, что эта отсебятина здесь неуместна и что она не продолжает мотива «печали» в первой строке (такой же отсебятины)? Да, конечно, я вчитал сюда мысль о превращении жизни в искусство. Но разве ее не было у Китса?
И главное: эти строки естественно вытекают из предыдущего, а из них легко и естественно вытекают следующие строки: «в прекрасном — правда» и все остальное. Самая страшная, фатальная болезнь перевода — закупорка его кровеносной системы.
Между тем шло время, и срок моего пребывания в аспирантуре подходил к концу. Я уже чувствовал, что в институте меня не оставят. Через много лет в американской памятке для первокурсника я прочел: «Обязательно найдите среди преподавателей того, кто был бы лично заинтересован в вашем выживании». А у меня, в сущности, не было даже научного руководителя. Арбузов с самого начала сказал: «То, чем я занимаюсь, такое рискованное дело, что я не могу вам это предлагать, боюсь подвести». Предполагалось, что я сам найду себе тему для диссертации. Это было в чистом виде: «найди то, не знаю что».
Подойти к кому-то из «взрослых» и попросить совета мне в голову не приходило — сам с усам. Наверное, я еще и стеснялся: дичился. Это было не столько прирожденной чертой, сколько социальной неотесанностью, усугубленной отсутствием опыта академического общения — ведь университет я прошел практически экстерном.
Эйфория, которая у меня была поначалу, постепенно рассеивалась. Другие аспиранты двигались к цели, публиковали статьи, размеренно, главу за главой, двигали свои диссертации к победной черте. Все было очень деловито, ясно и скучно. Большинство из них жили в Москве. Приезд в институт на пару дней, консультация с шефом, анекдоты, покер далеко за полночь — и покатился обратно в Москву.
Какой там Аксенов с Баталовым! Какие «Девять дней одного года»! Гуманитарным духом у нас даже не пахло. Но что было хуже всего: тот прорыв к тайнам Вселенной, ради которого я пошел в физику, откладывался на неопределенное время, его не было видно даже на горизонте. Наоборот: чем больше накапливалось экспериментов, чем оригинальней строились модели, тем запутанней и хаотичней становилась общая картина.
В науке всегда считалось, что объяснить, значит, свести сложное к простому. Но то, что происходило физике в последние десятилетия, — это непрерывное усложнение, и не только экспериментальной картины, но и поспешающей за ней теории. Прежде всего, было постулировано существование трех видов кварков: «нижнего», «верхнего» и «странного», из которых состоят все сильно взаимодействующие частицы: протоны, нейтроны и так далее. Каждый из этих кварков несет свое особое свойство («аромат»), которое должно сохраняться. Потом, когда у физиков перестало сходиться с опытом, стали увеличивать количество «ароматов»; добавили еще «очарование» (charm), «красоту» (beauty) и «истинность» (truth). Итого кварков стало шесть. Гарантии того, что не обнаружатся еще и другие типы, никто дать не может.
Разумеется, для кварков потребовалось особое силовое поле, а для поля — собственные кванты, глюоны, они добавились к фотонам и мезонам. Теоретикам удалось создать схему, в общих чертах описывающую всю эту картину, ее назвали Стандартная модель. В ней фигурируют множество констант (десять или больше), специально подогнанных к результатам эксперимента. Излишне говорить, что в фундаментальных теориях такого быть не должно. Например, теория всемирного тяготения оперирует одной-единственной постоянной величиной