Я ничуть не опасался разведки в одиночку — в этом случае она, по моему разумению, была даже кстати, — но я решительно не представлял себе, как ее начать. Думал я почти сутки, но ничего путного не придумал. Мешала разница в годах: Пантюхову было сорок, а мне — двадцать с маленьким гаком. Меня всегда тянуло к пожилым людям, и я довольно быстро осваивался с ними, как и они со мной, но начинать знакомство всякий раз было тяжело, я их стеснялся, мне казалось, что им со мной будет неинтересно, что они попусту потратят время. Бывали случаи, когда почин брали они сами, и все тогда шло хорошо. Но мог ли я надеяться, что отъявленный, по словам Валентины Александровны, нелюдим Пантюхов соизволит заговорить со мной? Как же, интересно, такой молчун мог работать в торговле? Сколько я знал, продавцы — люди веселые, общительные и на что другое, а на слова не скупые. Может быть, и он такой же, когда в своей стихии? Как-никак до заведующего дослужился. А тут оторвали от привычного дела, окунули в смертельный водоворот войны, и человек сник. В сорок лет не так просто приспособиться к боевым тяготам.
С этими мыслями я и отправился после завтрака к Пантюхову. В светлой палате о двух окнах нашли временную тыловую пристань пятеро солдат-страдальцев. Четверо были мои ровесники, а может быть, и моложе, я встречал их в перевязочной, в коридоре или же на прилегающей к госпиталю лесной территории. Моему приходу они обрадовались, повставали с коек и наперебой стали предлагать табуретки.
— Присаживайтесь, товарищ лейтенант, — сказал белобрысый парень в густых веснушках, с рукой на перевязи. Я знал, что его, как и меня, звали Федором. — Сюда, пожалуйста, к окошку. Вид у нас из окон царский.
Их окна выходили на большую поляну, покрытую густой травой и обрамленную вековыми деревьями — соснами и елями, пихтами и березами. Деревьям было просторно, они росли мудро, спокойно, и бушевавшая далеко за ними, на западе, война казалась при виде их абсурдом, нелепостью.
— Присядьте, товарищ лейтенант, — повторил Федор и отвлек меня от раздумий.
— Спасибо, тезка, — ответил я и, отставив ногу в сторону, не без труда присел. Мне было легче вставать, чем садиться. — Вид здесь завидный, умиротворяющий, а наше окно смотрит в поселок, деревья только поблизости.
— На поселок-то, может быть, и лучше, товарищ лейтенант, — сказал Федор. — Рановато нам умиротворяться-то.
— Рановато, — ответил я. — Что верно, то верно.
— То-то и оно. Немец к Волге подошел, к родным моим местам, зло кипит, а тут лежи и умиротворяйся…
— Зло надо поберечь, оно помогает. А вот чтоб рука скорее ожила, надо на лес почаще смотреть да воздухом лесным дышать.
— С леса да с воздуха ноги можно протянуть, сала побольше бы, — весело сказал сосед Федора и кивнул на Пантюхова, молча и безучастно лежавшего в углу около двери. Все четверо заулыбались.
— Сало, конечно, хорошо, — согласился с ним Федор, — только не всякий желудок к нему приспособлен.
— Крестьянский или рабочий желудок не только сало — топор перемелет, — возразил сосед. — Тем паче сейчас, в войну.
— Не скажи, брат Дмитрий… Мой отец самый что ни на есть крестьянин, мужик испокон веков, потомственный, можно сказать, мужик, а как вошла к нему в желудок язва, он только кашу молочную и мог принимать. И с мужиком может случиться…
Ни белобрысый Федор, ни его сосед Дмитрий, рябоватый, богатырского сложения детина, не знали, конечно, зачем я к ним ни с того ни с сего пожаловал, но разговор, который они затеяли, был для меня как нельзя кстати.
— Большая язва? — спросил я, поглядывая на Пантюхова.
— Может, и большая, — ответил вместо Федора Дмитрий. — Только ведь как отец его попал на фронт да в бою побывал разок-другой, язвы этой и след простыл. Сам отец написал Федору, с неделю, как письмо пришло. Язва — она тоже сознательная, понимает, что к чему… А может быть, испугалась, как знать? — Он повернул голову к Пантюхову, и все мы следом за ним обратили свои взгляды на угол у двери. Но Пантюхов упорно безмолвствовал.
По взглядам молодых солдат я без особого труда догадался, что подобные разговоры велись здесь не впервые. Видел отчетливо и другое: цели своей негласные союзники Валентины Александровны не достигали. Я попытался представить себе лицо Пантюхова — он лежал к нам спиной — и не смог. Если мне не изменяла память, раза два я видел его мельком в коридоре, но лицо, к сожалению, не запомнилось. Какое оно, что на нем сейчас написано? Он же не спит и слышит все. В чем другом, а в самообладании и выдержке ему, видно, не откажешь. А может быть, он привык к таким разговорам. Особой изобретательностью молодые его соседи, наверное, не отличались, а когда изо дня в день твердится одно и то же, это входит в привычку и не замечается. Надо, стало быть, другое что-то придумать, потоньше и поинтереснее. Только вот что?..