Я поверил и не просчитался. Папиросы мои пошли в ход еще в опасной зоне, на дальних подступах к Вологде, куда хоть и не часто, а все же залетали фашистские стервятники. Мне запомнилась небольшая станция. Поезд наш стоял там минуты две-три, не больше, а Витька Прохоров, разбитной матрос из нашей музыкальной команды, ехавший, как и я, в тыловой госпиталь, успел раздобыть румяную сочную курицу. Я уже забыл, как пахнет курица, а тут тебе, пожалуйста, с ножками и крылышками, с шейкой и с потрошками. Мы за один присест с курицей разделались. Ели и вспоминали переправу через Ладогу. Наш крохотный буксирчик, до отказа набитый ранеными, выделывал невероятные зигзаги, увертываясь от фашистских самолетов. Толчки и повороты были неожиданными, резкими, и беспомощные из-за ран и повязок бойцы то и дело срывались с палубы в воду.
Капитану буксира, веселому и отчаянному человеку, приходилось маневрировать и вылавливать из воды этих несчастных. Побывал в ладожской купели и Виктор. Меня все еще бросало в дрожь от одного воспоминания о Ладоге, хотя судьба обошлась со мной по-божески, избавив от жутких минут забортного плавания. После вкусного обеда я разлегся на своей нижней полке.
Часа через три проснулся и увидел на купейном столике еще одну — румянее и крупнее первой. Поначалу мне даже не поверилось: я подумал, не наважденье ли это, и удивленно захлопал глазами. Сидевший у столика Виктор самодовольно рассмеялся. Я не выдержал и спросил, как ему удаются столь сложные коммерческие операции. Он помолчал, поухмылялся загадочно, решая, видимо, раскрывать передо мной карты или же повременить, а потом признался: «На папиросы, товарищ лейтенант, не только курицу — живую корову можно выменять». Во-от оказался в чем секрет его коммерции: он и покуривал мои папиросы, и с успехом приторговывал ими. Курицу мы, конечно, и эту уплели, а коммерцию пришлось прикрыть, папиросы были нужнее. Не сохрани я их, нечем было бы угостить сейчас госпитальных друзей по несчастью.
Как я и полагал, друзья оценили мою решимость. Федор, с минуту поразмыслив, сказал с мужицкой обстоятельностью:
— Без курицы жить можно, а без курева что в госпитале, что на фронте — беда.
— Беда и есть, — согласился с ним Дмитрий. — Кура хоть и сладка, зараза, ничего не скажешь, и похлебка из нее хоть куда, только ведь все равно для брюха. А табачок — другое дело. Без него, брат, ни умом пораскинуть, ни потолковать как следует.
Молоденькая сестра Наташа принесла завтрак, и в палате запахло свежими огурцами и чесноком. И хотя я всего лишь четверть часа назад трапезничал и даже покурил потом, все равно почувствовал, что не прочь был бы еще раз полакомиться и чесноком и огурцами: сказывалась длинная и зябкая, как полярная ночь, блокадная голодовка. Федор и Дмитрий степенно пригласили меня откушать с ними, я поблагодарил их и, конечно, отказался. Надо было прощаться и уходить, а я медлил, мне хотелось собственными глазами посмотреть, как поступит с завтраком Пантюхов. Оба моих собеседника стали меня уговаривать, но я почти не слышал их: в эту минуту сестра Наташа подошла к Пантюхову, что-то ему сказала, и он, повернувшись к ней, попросил оставить все на тумбочке и добавил, что сегодня, может быть, он что-нибудь и съест. Я увидел его лицо, худое, землистое, но, к своему удивлению, вовсе не старое. На мгновенье наши взгляды встретились, и в глазах его я не заметил ни обреченности, ни сколь-нибудь серьезной тревоги за свою судьбу. Мне увиделось в них одно любопытство.
Я почувствовал, что задерживаться больше нельзя, и ушел.
И правильно сделал, что ушел. Вечером у волейбольной площадки ко мне подошел Федор и шепнул, что хотел бы сказать несколько слов. На площадке сражались две азартных команды, я судил это сраженье — мне, наверное, и осталось теперь только судить — и не мог выслушать Федора в ту же минуту. Но как только игра завершилась, мы с ним отошли в сторону, облюбовали свободную скамеечку, и он поведал нечто любопытное.
— Чем-то вы, товарищ лейтенант, Пантюхова нашего расшевелили, — сказал он с улыбкой. — Как пить дать, расшевелили. Бывало, лежит часами не шелохнувшись, как доска трухлявая. Нас, грешным делом, и оторопь брала иной раз, думали, не преставился ли. А утром нынче, как вы ушли, и каши поклевал немного, и огурчики съел, и весь чеснок с луком умолотил, хотя до этого ни разу к ним не притрагивался. Улегся после завтрака, а лежать покойно не может. Вздыхает и ворочается, да громко так, от души. «Может быть, доктора позвать?» — спрашиваем. «Нет, — говорит он, — доктор тут не поможет». — «А кто же поможет?» — «Ежели сам не помогу, отвечает, никто не поможет». Больше мы и не спрашивали, все равно ничего не сказал бы. Может, вы попробуете, товарищ лейтенант? Сейчас же бы и пошли…
— Рановато, пожалуй, — ответил я. — Чует мое сердце, рановато.
— Может, конечно, и рановато, — отозвался Федор, — только он ведь и после обеда подремал с полчаса, не больше, а потом опять все время ворочался да вздыхал. Койка у него скрипучая, и нам из-за него совсем не спалось.