Первое разочарование прекратило это движение. Основываясь на повторных обещаниях императора, Александр и его министры были твердо уверены, что вскоре состоится вступление французских войск в Сканию, что эта операция облегчит полное покорение Финляндии и допустит возможность самых смелых предприятий, и дали понять это своим окружающим. К этому нужно прибавить, что Бернадот дошел уже со своим корпусом в Голштинии до места, наиболее близкого к датскому архипелагу; отсюда он должен был броситься на южные провинции Швеции. Однако, хотя Наполеон, согласно своим обещаниям, и послал маршалу полный план наступления, он только при известных обстоятельствах позволил ему привести его в исполнение. Рассматривая вступление в Сканию как простую диверсию, предназначенную только способствовать другой диверсии, той, которую должны были сделать русские против Стокгольма и центральных частей королевства, он не хотел необдуманно отправлять свои войска по ту сторону Балтийского моря и рисковать несколькими своими полками ради дела, которое не имело для него непосредственного значения, не уяснив себе предварительно, что там происходит. Поэтому он приказал Бернадоту действовать только наверняка и с большой осторожностью. Маршал должен был переплыть проливы и вступить в Швецию только в том случае, если датчане дадут ему столько войск, чтобы успех операции был обеспечен.[408] Будучи от природы осторожным, Бернадот истолковал подобные приказания в смысле, наиболее ограничивающем его инициативу. Он переправил на острова только авангард; затем, встретив у датчан мало сочувствия и узнав о прибытии в Балтийское море нескольких английских фрегатов, авангарда эскадры, он совершенно остановил свое движение и не трогался со своей континентальной позиции.
Эта остановка в движении Бернадота сделалась: очень скоро известной в Петербурге и произвела удручающее впечатление. Императора французов несправедливо заподозрили в том, что он отменил свои приказания, и увидели в этом первый симптом его двуличия. До крайности нервное и непостоянное общественное мнение тотчас же спохватилось. Те, которые были уже на пути к нам, остановились, и в обществе обнаружились некоторые симптомы обратного движения. Александр был, видимо, озадачен; и вот в самый разгар волнения, вызванного этими событиями, разнеслась весть об отъезде императора в Байонну. Франция решительно отвлекалась на Юго-запад, тогда как в Петербурге ожидали, что она пойдет, во-первых, на Север, а во-вторых, что она поможет России расширить ее границы на Востоке.
“Вот Император и уехал, – сказал Александр Коленкуру. – Время, когда я мог бы с наименьшими неудобствами отлучиться из Петербурга, пройдет, и ничего не будет сделано. Но ведь я брал на себя не половину расстояния; а сделал бы три четверти дороги, чтобы Император выгадал несколько дней и мог скорее заняться другими своими делами. Турецкие дела важны ничуть не менее других. Кто знает, что станут делать турки? В угоду Императору я ни разу не воспользовался по отношению к ним ни одним из преимуществ, которые я имел. Теперь, ничего не решив, он все откладывает. Что будет дальше?..”.[409] Он отказался поставить возобновление враждебных действий в зависимость от нашего согласия. Он говорил, что пока не начнет враждебных действий и, если турки не нападут, будет сдерживать свои войска, как можно долее; но что он вовсе не желает связывать себе руки и оставит за собой право определить границы своего долготерпения.
Сообщение писем Себастиани произвело на него впечатление как раз обратное тому, на которое рассчитывали. Он нашел в их содержании дух недоверия к России и спросил, не намерена ли Франция, заставляя его читать эти депеши, подготовить его к перемене политики.[410] Особенно он был удивлен тем, что ему не дают знать, согласен ли император с запиской Румянцева, допускает ли он долю, которую назначила себе Россия. Неизвестность удручала его. Как всегда, Румянцев был более откровенен и настойчив, чем его государь. Он резко жаловался, подчеркивал свои упреки, требовал категорического ответа. “Ведь не может же Император между Парижем и Мадридом совсем забыть о нас”,[411] – говорил он. Что же касается высшего общества, то его возврат к прошлому был полный; оно снова сделалось враждебным и возобновило борьбу.