Приказ этот от 17 июля. В этот же день император узнал о победе при Медина де Рио-Секо, которой закончилось ожидавшееся столкновение между Бессьером и лучшими войсками восставшей Испании. Это было блестящее военное дело, в котором стремительным натиском трех дивизий были рассеяны тридцать пять тысяч врагов. В первую минуту Наполеон приписал этому событию преувеличенное значение. Никогда еще сражение не было выиграно при более важных обстоятельствах, – пишет он, дрожа от радости;—оно решает испанские дела”.[482] Высказываясь столь решительно, он слишком преувеличивал – день Медины разрешал вопрос только наполовину. Для обеспечения полного успеха нужно было, чтобы подобный же день повторился и на юге в Андалузии, нужно было, чтобы Дюпон разбил Кастаноза так же, как Бессьер Ла-Гуэста. Впрочем, Наполеон почти тотчас же понял это и перенес свои главные заботы на андалузскую армию. Он послал ей подкрепления, выразил желание, чтобы она двигалась быстрее, и с замиранием сердца ждал бюллетеней о своих операциях, надеясь на вторую победу, которая бы уничтожила последние регулярные войска Испании и к осени вернула бы ему свободу действий.
Вместо того он узнал о страшном бедствии, о капитуляции при Байлене. Дюпон, вынужденный отступить перед препятствиями, поставленными ему природой, климатом, врагом, дал себя окружить, не сумел ни маневрировать, ни успешно сражаться, отдался на волю победителя, сдав людей, ружья, пушки, знамена, покрыв наше оружие первым позором. Последствия этой катастрофы немедленно дали себя почувствовать. Жозеф, уже приехавший в Мадрид, но считая невозможным в нем удержаться, отступил до Виттории; французы, еще недавно владевшие всей Испанией, отхлынули к подножию Пиренеев и укрылись между горами и Эбро, окруженные со всех сторон будущей волной восстания. Отступая, наши войска покинули в Португалии Жюно, и, оставив его без поддержки, подвергали участи Дюпона; Франция могла лишиться обеих эскадр, как в Кадиксе, так и в Лиссабоне; а на них возлагалось столько надежд. Англия, вместо того, чтобы ждать нападения, которым угрожал ей Наполеон в самых отдаленных ее владениях, высадила одну армию в Португалии, другую в Галиции, направилась к нашим южным границам и перешла в наступление.
Много говорилось о негодовании императора при известии о Байлене и об ужасной вспышке его гнева. “Тут у меня пятно”,– говорил он, положив руку на свой сюртук;[483] его честь солдата, его гордость француза жестоко страдали при мысли, что люди, победившие при Иене и Фридланде, оказались малодушными. Его достоинство, как политика и главы империи, страдало не менее. Так как только одному ему были известны многочисленные, тайные и сложные пружины, с помощью которых он действовал на столько наций и заставлял их служить своим целям, то только он один и мог понять, до какой степени вести о неудаче в Испании расстроят и перепортят все эти пружины. Он один мог понять размеры своего несчастья. За непосредственными следствиями поражения, видимыми для всех, он усматривал другие, недоступные массе, и учитывал их грозное значение – вот где лежала одна из причин той ярости и скорби, того горя “поистине сильного”,[484] которыми дышали все его письма. В потере трех дивизионов Дюпона, в последовавшем затем отступлении к Эбро он видел не только удар, нанесенный незапятнанной славе наших знамен, удар его собственной славе непобедимого, тому престижу, который составлял часть его силы, но, сверх того, он видел крушение всех своих планов, как наступательных, так и оборонительных. Результатом Байлена была, прежде всего отсрочка на неопределенное время тех обширных операций на Востоке и на морях, за которыми он видел мир с Англией и конец великой распри; благодаря тому же Байлену, становилось возможным восстание против него всего континента; благодаря ему, созданная им империя повсюду подвергалась угрозе нападения.