Благодаря необычайной быстроте, с какой ехал первый гонец Наполеона с известием о проекте эвакуировать Пруссию, он прибыл к месту своего назначения в семнадцать дней. Царь принял его как желанного, неожиданного гостя. Уже давно Александр ни слова не говорил о Пруссии; но сколько раз в его разговорах с Коленкуром имя этого несчастного государства готово было сорваться с его губ! Никогда еще в такой степени, как теперь, подобно угрызениям совести, не тревожило его присутствие наших войск в Берлине, а присутствие их в Варшаве явилось в его глазах опасностью для него самого. Узнав, что Гогенцоллернский дом вскоре будет восстановлен в своих правах, он заключил из этого, что Польша будет покинута и предоставлена своей участи, хотя со стороны Коленкура и не было формального заявления о возможности такого исхода дела. Поэтому это доставило ему облегчение вдвойне. “Это для меня неоценимо!” – воскликнул он и намекнул, что если бы участь прусской королевской четы не была заранее решена, ему неминуемо пришлось бы выслушать жалобы в Кенигсберге во время своего проезда на свидание. “По крайней с мере, – сказал он, – когда я увижу этих людей, они не будут в отчаянии”.[487] Он, по-видимому, был чрезвычайно тронут тем, что император захотел избавить его от такого испытания.
В течение первых дней царь приписывал это неожиданное великодушие императора чувству признательности, вызванному у Наполеона поспешностью, с которой он признал Жозефа; он радовался, что уже простая демонстрация дала такие результаты. Однако, тревожные слухи о нашем положении в Испании, распространяемые злонамеренными людьми и, переходя из одной гостиной в другую, начали мало-помалу принимать характер действительно совершившихся фактов. Вскоре стало известно, что Франция потеряла армию, а король Жозеф – столицу. Слишком умный, чтобы не уловить очевидной связи между этими событиями и уступками императора, Александр скрыл, что заметил эту связь; его, уже менее искренняя, благодарность была все такой же экспансивной. Вместе с тем его удивительное умение держать себя заставило молчать наших врагов и не позволяло им слишком шумно выражать свою радость. Он делал вид, что огорчен нашими неудачами, любезно выслушивал объяснения Коленкура и старался умалять значение события. Если он и возвращался иногда к этому тягостному вопросу, то только потому, что слишком большая сдержанность могла бы показаться неестественной. Он несколько раз говорил об Испании, но делал это тактично, всегда кстати, избегая тех тягостных утешений, которые только усиливают горе, вместо того, чтобы его смягчить, и нежной рукой перевязывал раны нашего самолюбия. К его соболезнованиям всегда примешивались слова надежды и утешения. Он приписывал поражение Дюпона слишком поспешному формированию его армии и недостаточному воспитанию молодых войск; говорил, что, возвратясь во Францию после капитуляции, они быстро вернут себе веру в свои силы и найдут случай загладить свой позор. Однажды, присутствуя с Коленкуром на параде, он сделал смотр некоторым батальонам, составленным из рекрутов, маршировка и выправка которых оставляла многого желать. Наклонясь к посланнику, он сказал: “Вот и эти солдаты похожи на армию Дюпона; но через несколько месяцев они будут лучше и будут сражаться рядом с войсками Дюпона там, где потребуют этого наши общие интересы”.[488] Как и всегда, он говорил на свою любимую тему “что в тяжелую минуту Император всегда найдет его подле себя”.[489]
Подобные уверения нередко доставляли Коленкуру удобный случай указать царю на то, что наступило благоприятное время дать Франции непреложное доказательство его привязанности и симпатии к ней. Заговорить с Австрией суровым тоном, – говорил он, – разве не было самым лучшим средством послужить нашему делу в Испании? Посланник несколько раз высказывал эту мысль, но первое время получал только такие ответы, из которых видно было, что царь затрудняется сказать что-нибудь определенное. Да иначе и быть не могло. Наводя разговор на эту тему, он затрагивал самые деликатные и самые щекотливые стороны русской политики, то сложившееся в уме Александра представление о международном положении России, которого он в тайне опасался и на которое уповал.