Зима приходила в Петербург обманным путём, всё притворяясь промозглой осенью, пока не начинала к дождю подсыпать снега. И вот уже под ногами не лужи текли, а расползалась кашица грязи; по утру она хрустела, покрывшись льдом, за день же вновь подтаивала, согретая сотнями топчущих её ног.
Петя получил, как и предыдущие два года, в ответ на прошение билет от студенческого инспектора с разрешением отбыть в отпуск на Рождество и до седьмого января[1]. Но теперь, когда они с Олей виделись регулярно, ему трудно было представить, что придётся разлучиться на две-три недели! И всё же не поехать было нельзя — он и так пропустил прошлую зиму, не навестив отца.
Барон фон Бильдерлинг, обыскав, кажется, все места, куда ступала нога Михаила Юрьевича Лермонтова, подняв на уши всех ещё здравствующих родственников и знакомых того, открывал, наконец, восемнадцатого декабря музей. Собралось много известной публики, и Петя с братом и Ольгой пришли тоже. Прибыл и дядюшка — Дмитрий Аркадьевич, уже отошедший от маленькой размолвки и не злящийся на племянника за то, что не откликнулся горячо на чтение его незаконченных трудов. Одной из самых важных персон был Александр Иванович Арнольди, находившийся с Лермонтовым в Пятигорске в роковое лето гибели того. Присутствовавший на похоронах поэта, он передал музею посмертный портрет Михаила Юрьевича, черкесский пояс и рисунки, принадлежавшие Лермонтову. Другой известный гость — Андрей Александрович Краевский, был хмур и не особенно разговорчив. Бывший редактор и издатель «Отечественных записок», он сотрудничал с Лермонтовым при жизни того, печатал его стихотворения. Вообще на открытие пришло много литературных деятелей, и разговоры всё были о книгах, творчестве и журнальных делах. Саше Столыпину это было родно и любопытно, он заводил знакомства и беседы, а Петя наслаждался тем, что рядом Оля, и для этого ему годился любой фон.
Волнующей темой стала смерть Тургенева во Франции в конце лета. Критик Гаевский собирался издать собрание его писем. Это поддерживали остальные, кто-то — желая участвовать и помогать, а кто-то просто одобряя намерение. Оля, спустя час пребывания среди далеко не молодых и в основе своей серьёзных, претенциозных мужчин, заметно поникла, поддавшаяся общему настроению тленности. Она остановилась у набросков пейзажей Машука[2].
— Какую глупость придумали мужчины — дуэли! — вздох обличал и осуждение, и грусть, и непонимание.
Петя, остолбенев рядом, вспомнил совет Дмитрия Нейдгарда рассказать невесте обо всём. «Да нет — хвастовство!» — в который раз сложилось в нём заключение. Друг отца, Лев Николаевич Толстой, с которым Аркадий Дмитриевич познакомился и сблизился ещё в Крыму, во время войны, поделился как-то, что в первую ночь после свадьбы открылся молодой жене во всём, рассказал ей о себе всё-всё, что было: обо всех женщинах, грехах, выходках, ошибках. Он считал эту исповедь необходимой для начала совместной жизни. Пётр часто рассуждал об этом. Правильно ли так поступать? Мужчина всегда должен стараться выглядеть мужчиной в глазах любимой: достойным, храбрым, примерным. Если он обольёт себя перед нею грязью — чем это поможет? Для исповеди священники существуют, но, судя по философствованиям Льва Николаевича, их он не очень признавал, предпочитая взваливать ношу за свои грехи на жену. Нет, Петя определённо не считал, что нужно быть настолько откровенным и, хотя ему-то и рассказывать было нечего, кроме мимолётной вспышки страсти в Середниково, он никогда бы не хотел разрушить наивное и невинное виденье мира Оленьки.
— Это служит хорошей проверкой на трусость, — сказал Столыпин.
— К чему такие проверки?
— Чтобы знать, с кем имеешь дело.
— И что же? Оба оказываются храбрыми, но один гибнет, — Оля пожала плечами, — все убедились, что человек не был трусом, но для чего? Он уже мёртв.
«Неужели опять тоскует по Мише? Его вспоминает? — подумал Столыпин. — Горько как-то от этого. И не смею требовать, чтобы забыли моего родного брата, и в то же время — вот бы забыла!».
— Петя, — девушка повернулась к нему, — пообещай, что ты никогда в дуэлях участвовать не будешь.
— Оленька, я такого обещания дать не могу, потому что, если меня вызовут, а я откажусь — позор будет страшный.
— Не будет никакого позора, обычная трезвость ума.
— Если затронуто будет моё имя или твоё — я сам вызову любого обидчика.
— А если погибнешь? А у нас к тому моменту уже будут дети. Что же тебе дороже? Неужели оставить меня вдовой для тебя не позорно? Детей — сиротами!
— Детям лучше быть сиротами, чем с осрамившимся отцом.
— Я так не думаю. Отец какой угодно лучше живой, чем гордый, но мёртвый.
— А им со стыдом за него жить?
— А то, что я, оставшись вдовой, могу снова выйти замуж, тебя не опечалит?
Петя вспыхнул. Её допущение ему совсем не понравилось. Он возле Оли никогда не представлял никого другого, и даже ревновать ещё ни разу не приходилось, ведь при нём она ни с кем посторонним и словом пока не обменивалась.
— Но ты ведь не выйдешь? — с надеждой спросил он.
— Ты об этом не узнаешь, если погибнешь.