Назвавшие имена отходили от бимы, но не садились. Они делали слабые, странные движения, как будто поправляя новые брюки и пиджаки.
— Шимон сын Рафаэля, Виктор сын Сасона, Рухама дочь Шиндл, — и все, иссякли на сегодня имена. Стукнула, открываясь, тяжелая Книга Пророков, встал со своего места франт Мошковский, наш лучший чтец, а Ави все сидел, завороженный, в своем углу, не в силах встать и не зная, как дать знать молящимся, что все они запутались в малиновой нитке, которую видит только он один.
— Если Мошковский тоже запутается, — решил он, — встану и скажу.
Но как только Мошковский налетел на нитку, с другого конца синагоги раздался протяжный крик:
— Бог не с вами! Бог сказал: „Молитвы вашей не принимаю я! Жертвы ваши противны мне! Благовония ваши — смрадный чад!“
Ави привстал и увидел, что кричит незнакомый ему (у Ави не было памяти на лица) чернобородый мужчина в непрозрачных очках, с разгневанной, довольно интеллигентной физиономией:
— Сироту и бедняка обижаете вы! Долю священника съедаете!
— Ну! — густо рыкнул Машковский, налетев на нить, и не глядя разорвал ее и отбросил в воздух. Нить упала на пол, и сразу стало видно, откуда она: из закладки, из малиновой закладки массивной Гемары.
И все запутавшиеся, заметив нить, стали рвать ее, стряхивать с пиджаков, стаптывать с ботинок, при этом наседая и крича на чернобородого, который скоро оказался около бимы, и вытесняя его из синагоги.
— Идиот! — кричал своим богатым баритоном Мошковский уже из коридора. — Мы не виноваты, что тебе нечего есть! Мы не виноваты, что ты не работаешь! Вон отсюда!
— Кто это? — спросил Ави у застенчиво улыбавшегося Миши, — что ему надо?
— Это Дани, — ответил раввин. — Ему кажется, что его не вызывают читать Пророков. Его вызывали две недели назад, но он, видимо, забыл.
Публика вернулась, освеженная. Мошковский открыл книгу и начал читать, подчеркивая айн и хет:
— Слушаете вы и не слышите, смотрите и не видите! Отмойтесь, очиститесь, удалите зло поступков ваших от очей моих, перестаньте творить зло. Учитесь творить добро, требуйте справедливого суда…
Ави вышел на улицу и сразу заметил чернобородого. Тот стоял у особенно синего, как всегда при потеплении, куста розмарина и спокойно, как будто не его только что выгнали вон, рассматривал пчел с мохнатыми спинками, кратко и крепко обнимавших синие цветы. Ави подошел к чернобородому. Они быстро сговорились.
Их было двое. Двое — это так, пара. Вождь и его последователь? Хорош вождь, у которого один последователь. Вот вождь и его последователи — уже другое дело. Даже если последователей всего двое. Пока двое. Скачок от группы из трех до группы из четырех — количественный скачок. От двух до трех — качественный. Третьим в компании Ави стал, как это ни странно, солидный, серьезный Француз. Он упал в руки сектантов, как немного перезрелый, но еще вполне съедобный плод.
В нашем городе десять досок объявлений, и, когда умирает человек, на всех десяти досках приклеивают большой стандартный линованный черным лист бумаги с черной каймой — бланк, в котором от руки написаны имя, отчество и фамилия покойного, время и место похорон и адрес дома, где будут в дни траура сидеть на полу и низких скамеечках родные. Через семь дней на досках появляется сообщение о том, что исполнилось семь дней со дня смерти такого-то. Траурный бланк появляется и на тридцатый день, и часто в годовщину смерти. Таким образом, о смерти каждого жителя сообщается как минимум тридцать раз. Часто траурные плакаты сообщают о смерти иногородних родственников наших соседей, так что свежему человеку начинает казаться, что люди вокруг умирают целыми улицами. Раза два-три в год окрестные арабы убивают сторожей, ночных шоферов, подрядчиков или солдат. У дома покойного, на страшной жаре, вокруг белой машины с телом собирается огромная толпа. Хромой парень в большой белой кипе раздает книжечки псалмов, брат или дядя от лица семьи просит публику вести себя сдержано, старший сын, плача в микрофон, просит у убитого отца прощения. И все в городе, даже уроженка пивного ларька Валентина, даже дебильный мальчик в тюбетейке, даже опухшая Браха, которая ходит открывать консервы на улицу и, возвращаясь, заливает маслом ступени, даже они знают, что произошло.
Француз родился и вырос в Париже, потом жил в Нью-Йорке. В Париже о смерти соседа можно узнать, только если он был министром, в Нью-Йорке о ней не узнаешь никогда. Смерть на Западе дело сугубо частное, молодому человеку, если он не врач, смерть чужих людей не видна. Интенсивность наших черно-белых смертей поразила Француза. К тому же в тот год, когда он приехал, арабы устроили у восточных ворот засаду, и погибло сразу пять человек; двое мужчин — известный всему городу историк и мастер по ремонту холодильников, оба нестарые, — умерли от инфаркта; семитрейлер расплющил машину, в которой ехал местный солдат с невестой, а через месяц двое восемнадцатилетних пацанов, возвращаясь из Эйлата, не вписались в поворот и упали в двухсотметровый кратер.