Значимое отсутствие – прием, неоднократно использованный Курбе в величайших из его полотен: кроме владельца шляпы в «Девушках», это и покойник в «Похоронах», опущенный в могилу под ногами скорбящих, и мадам Прудон в проникнутом светом оммаже философу. Точно так же и в письмах Курбе встречаются мощные умолчания. Даже учитывая, что сохранность переписки – вещь случайная и нерепрезентативная, сложно представить большого художника, который меньше интересовался бы работой других и ценил ее. Никаких восторгов от встреч с великими картинами, никаких наставлений другим художникам (кроме рекомендаций быть похожими на Курбе). Мир делится на «старых мастеров», то есть тех, кому не повезло родиться до него, и «современных», то есть его самого. Он общается с Буденом, проявляет финансовую щедрость по отношению к Моне, положительно, но кратко отзывается о Коро и упоминает Тициана, сравнивая его работы с собственными. Есть лишь одна персона или, скорее, персонаж, перед которым Курбе робеет, – это Виктор Гюго, единственный из французов, кого Курбе признавал более знаменитым, чем он сам, и кому он писал смущенные заискивающие письма.
Курбе был социалистом (впрочем, домарксистского толка), но играл на бирже и охотно скупал землю; точно так же, несмотря на утопические убеждения, в отношении к женщинам он был сыном своего времени и сословия: бордели, любовницы и бездумная развязность. Следовательно: «Женщинам следует интересоваться лишь капустным супом и домоводством». Или, чуть более возвышенно, в форме галантного афоризма, хотя суть та же: «Задача дам – корректировать с помощью чувств умозрительную рациональность мужчин». Он то и дело заявлял, что искусство не оставляет ему времени для брака, и то и дело пытался жениться. В 1872 году он остановил выбор на молоденькой девушке из родного Франш-Конте, широко раструбив, что его и его семью не беспокоят «социальные различия» между ними, а в письме к свахе беззаботно продолжал:
«Несмотря на дурацкие советы, которые дают ей крестьяне, не может быть, чтобы мадемуазель Леонтин отвергла блестящее положение, которое я ей предлагаю. Ей, бесспорно, станет завидовать вся Франция, и проживи она еще три жизни, ей не достичь такого положения. Ведь я могу выбрать любую женщину во Франции, не встретив отказа».
И те, кто считает, что надменность надо наказывать, и те, кто просто любит хорошую мыльную оперу, с радостью узнают, что мадемуазель Леонтин не захотела, чтобы ей завидовала вся Франция. Курбе осталось злобно поносить соперника-деревенщину, которого ему предпочли, и «сельских голубков», которые «равны умом собственным коровам, хотя и не стоят тех же денег».
При Второй империи Курбе вел шумную, буйную и достойную восхищения кампанию за демократизацию искусства – его финансирования, управления и преподавания. В 1870–1871 годах, во время осады Парижа и при Коммуне, он наконец обрел власть, которой, по-видимому, жаждал; ирония состоит в том, что она его и погубила. Всю эту историю он странным образом предсказал в письмах. В 1848-м – в год революции – Курбе пишет домашним, уверяя их, что он «не слишком лезет в политику», но «всегда готов помочь разрушить то, что дурно построено». Годом позже он сообщает Франсису Вею: «Я всегда чувствовал, что, если правосудию вздумается обвинить меня в убийстве, меня неминуемо гильотинируют, даже если я буду невиновен». Еще через год: «Если бы пришлось выбирать страну, то я, признаюсь, не выбрал бы свою собственную». Два десятилетия спустя Курбе инициировал кампанию за снос «дурно построенной» Вандомской колонны, символа наполеоновского империализма, а после падения Коммуны правосудие и впрямь обвинило его. И хотя формально он, возможно, и не был виновен (уж точно менее многих, ведь он в то время не был делегатом Коммуны), его приговорили к шести месяцам тюрьмы, а потом и к разорительной компенсации в 286 549 франков 78 сантимов. Под угрозой долговой тюрьмы Курбе «пришлось выбирать страну». Он остановился на Швейцарии.