— Он тебе не врал. Я снова уеду. Больно-то не радуйся.
— Чего-чего? Куда это ты уедешь?
Федька стоял, подбоченясь, в белой тенниске, обрисовывающей его широкую грудь, крепкие плечи, бицепсы. Ноги твердо уперты в землю; здоровая, свежая рожа неунывающего, довольного собой балбеса… Я не выдержала и улыбнулась. Он тут же подмигнул мне.
— Вечером смотаем на танцы?
— Нет, Федька.
— Брось! Ты когда приехала?
— Неважно, когда я приехала. Ты на меня не рассчитывай, Федька. Ничего у нас не получится.
— Брось переживать! Подумаешь, не поступила! В армию тебя не заберут. Усманов вернулся, Длинный, Татарникова тут. У Длинного новый мотоцикл. Про Серого слышала?
— Нет.
— Серый под суд попал.
— Так ему и надо. Давно пора.
— Да, погорел Серый. Выбыл из нашей компании. А я поступил, слышала?
— Слышала. Поздравляю.
— За счет этого. — Он встал в стойку и быстро замолотил руками воздух. — Чувствуешь класс? Да! — вспомнил жгучую новость. — Старую танцплощадку закрыли. Теперь новая, около тира. В Доме культуры джаз сколотили. Жить можно, Ленка!
Вадим как-то нехорошо, болезненно усмехнулся. А меня вдруг такая жалость одолела, так бы и погладила по голове этого Федьку… Я лишь вздохнула и сказала:
— Мне теперь уже не до вас. Я замуж вышла. Так и скажи всем.
— Брось! — Он остолбенел.
— Нечего бросать. Правда.
— Ты… вышла? За кого?
Максим и он. Я на миг поставила их рядом и рассмеялась.
— За умного человека, вот за кого.
Луцишин стал медленно краснеть: сначала скулы, затем широкий крепкий лоб.
Наверно, он не понимал. Наверно, все промелькнуло перед ним — все наши скамейки, объятия, поцелуи, похожие на химические опыты, из которых не ясно, что получится, — и ему почудилось, что он действительно меня любил, а не просто убивал со мной время, как и я с ним… Кулаки у него сжались и разжались..
Вадим в одну секунду оказался между мной и им.
Федька был красный, а мой брат бледный. Федька сразу встал в стойку.
— Давай! — вызвался он.
Но Вадим и не думал драться.
— Иди отсюда, Луцишин, — негромко попросил он. — Ты что. слепой? У нее от твоей знакомой только и осталось, что имя да фамилия. Я ее сам не узнаю, куда уж тебе. Шагай, Луцишин. Будь здоров.
Метров десять мы уже, наверно, прошли — я с туфлями в руках, а Вадька с сандалетами, — пока неторопливый мозг Федьки переварил все, что нами было сказано, и нас настиг его голос:
— Эй, замужняя! Поздравляю!
Я остановилась и помахала ему рукой.
— В гости можно зайти? — орал Федька.
— Заходи, пожалуйста.
— Зайду!
Уверена, что он зашагал по своим делам в обычном добродушном и безоблачном настроении.
А мы брели, как странники в пустыне. Спустились в безводный бассейн, где раньше бесились лягушки, теперь же в швах между бетонными плитами затаились ящерицы; мы шаркали ногами по мелким камешкам… Сколько бездельных, замечательных часов я провела тут, на нашем пляже, всегда грязном, в сигаретных окурках, горластом и опасном для девчонок-новичков, над которыми измывались компании подростков! Как бездумно кувыркалась в прохладной воде, сильно пахнущей хлоркой. До какой немыслимой черноты загорала! А это острое чувство своей молодости, свежести и крепости тела, когда идешь по песку, вся еще мокрая, и каждая капля, испаряясь, так и потрескивает, кажется, на коже, и тебя провожают взгляды и восхищенное прищелкивание языком! Неужели все это было совсем недавно, а не во тьме веков?
Удивительно, как мало мне было нужно! Вся глубина той моей жизни измерялась нырком с деревянного мостка в воду, и вся ее полнота — взмахами рук, умелыми саженками…
2
Только на пятый день нам разрешили навестить отца.
Вадим все это время почти не выходил с веранды, читал там, спал и даже еду себе туда таскал. А я закрылась в своей комнате, точно в монастырь себя заключила, и появлялась на кухне лишь затем, чтобы приготовить обед для матери и Вадима. Самой есть совершенно не хотелось; я только пила и пила воду, словно загнанная лошадь. И все время прислушивалась к телефонным звонкам. Лишь зазвонит в прихожей — я бросаюсь туда как сумасшедшая, и срываю трубку. Но звонили то мамины знакомые, то с отцовской работы, а Максим молчал.
Конечно, я могла сама ему позвонить (он мне оставил три номера — Махмуда, у которого жил, свой рабочий и домашний) и даже сходила на почту и купила разовый талон, но все тянула. Мне нужно было, чтобы он сам меня вызвал, сам.
Ожидание — это, оказывается, такая пытка, что лучше уж если каленым железом жгут или ногти рвут, чем вот так сидеть и вслушиваться в тишину. Вот досчитаю до тысячи… до двух тысяч — и в прихожей зазвонит телефон. Нет, тишина!
«Просто, — думала я, — он живет в другом измерении. Для него прошло всего пять дней, заполненных работой, быстрых, хлопотливых, и он не понимает мучительной протяженности моих часов и минут. Разве можно его за это винить?.. А еще вероятней, — хваталась я за новую мысль, — он боится звонить. Ну конечно! Его звонок может навредить мне, — вот как он думает, — усугубить И без того тяжелую обстановку в пашем доме. Поэтому тишина».