— Да ведь большой‑то кусок, пожалуй, станет поперек горла. Смотри, Родион Семеныч, как бы нам с тобой не подавиться!
— Полно, свояк, кулаком по загорбку, проскочит кусочек какой хошь.
— С волжский луг, к примеру. Э?
— Ха–ха! С рощу сосновую в Заполе!
— Чего там, — крикнул из кути невидимый Косоуров, — с барское поле и усадьбу, вот какой кусище! Рот у нас складный, все влезет ладно, с господскими потрохами и доминой с башенкой… и еще места слободного останется!
Сморчиха, ожив, преобразись, отвечала между тем Митрию Сидорову, зачинщику, в лад шутке:
— Не ворчи — пироги в печи… чичас выну, подам. А вино у тя эвон за пазухой, видко, запасливый… Нету? Так черпни у меня в сенях ковшом в ведерке… Пейте, родимые, ненаглядные, кушайте, худых людей не слушайте. На здоровье вам! — кланялась Колькина мамка, точно и в самом деле угощая гостей.
Ребятня на лежанке и печи не могла усидеть смирно, покатывалась от хохота. Глядите, слушайте, какие нынче развелись краснобаи–говоруны в деревне, так и чешут загадками, и все понятно. Вон как складно, прямо стишками, смешно привечает пастушиха выборных, словно этот Совет собирается у нее в доме каждое воскресенье и хозяйка, поднаторев, знает, как ей тут управляться с делами и с народом.
Да, приятно–весело было поглядеть на тетку Любу, нет, на тетеньку Любовь Алексеевну, послушать ее. Один Колька не смотрел на свою мамку, не слушал ее присловий, не возился на печи, — он спрятался за трубу. Шурка понимал его состояние, он сам не мог спокойно глядеть на батю в красном углу за столом…
В избе, из кути и сеней, с улицы в окна сыпались и сыпались шутки, сердитые возгласы, слышался какой‑то собачий визг, смех без удержу:
— Времена шатки, береги, братцы, шапки!
— Полно, к смелому и бог пристает. Уце–ле–ем!
— Оно, конечно, смирен пень, да хрен ли в нем?
— Хе–хе! Давай, давай, умники, меняй скорей пустое на порожнее… Тьфу!
— Нет, серьезно говорю, мужики, погодить бы…
— Нельзя годить, пришла пора бабе родить, разве не видно, — гудела, смеялась Солина Надежда, проталкиваясь ближе к столу. Она, Молодуха, точно письмецо наконец получила от своего Ефима, штрафника, с позиции, такая была нынче веселая.
Надежда поправила край скатерти, загнутый ненароком дяденькой Никитой.
— Чего ждать вчерашнего дня? — гремела, наступала она на мужиков, и те, отодвигаясь перед Молодухой, принимались ворчать:
— Железо уговоришь, бабу — никогда…
— Давно сказано: куда черт не посмеет, туда тетку Надю пошлет. Она своего добьется!
— Да на свете одна правда, не две, тугодумы табашные! — крикнула с досадой за столом Минодора.
— И–и, милая, свет‑то бел, да люди черные, — ласково–зло сказал ей кто‑то из стариков в окно.
Но уже незнакомый бабий голос в ответ звенел в сенях:
— Ой, матушки, опять, кажись, на попятную собрались… Да что же вы смотрите, большаки, товарищи? Поспешайте! Ждать — помирать…
— Вот! — живо согласился за столом Егор Михайлович, становясь строгим, решительным. — Подождешь — ничего не найдешь. А тут цело: что взято — свято… Разбирай землю, кто в ней нуждается!
Совет за белой скатертью, разговаривая промежду себя глазами, усмешками, дружно закивал. Лишь Шуркин батя и пастух не пошевелились. Они, видать, думали по–другому.
— Устин Павлыч, смотри‑ка, дворец‑то бывший твой… пригодился! — крикнули насмешливо–весело из кути. — Да еще ка–ак пришелся в аккурат… Хо–хо! Разговоры‑то в горнице шибко самые разбойные… Гнездо те–еплое, насиженное!
И ребятам привиделось, что от слаженного, одобрительного топота дрогнула печь, закачалась лежанка. Ну конечно же согласных больше, чем несогласных! Но при чем тут лавочник?
Шурка, встрепенувшись, к своему диву, разглядел в стороне, у крайнего к кухне окна, трехногую скамью, на ней, впритык, осторожно торчали отец Двухголового Олега с красным свежим бантом во всю грудь, оратор из уезда, тот самый, которого на митинге у школы народ не пожелал слушать, и глебовский верховод Андрей Шестипалый — возражатели Совета и всех перемен, что происходили сегодня в селе. Кто усадил богачей на худую лавку у распахнутого окна, точно второй выбранный Совет, не скажешь, проворонил Шурка. Может, сами уселись, без спросу, под шумок, может, пожалела Колькина мамка, сунула старую свободную скамейку: не стоять же в ее избе пожилым важным людям, которым она всегда кланялась первая и от которых, надо быть, видела и добро, наверняка видела, и немало.
Сейчас никто эту троицу не прогонял, но и к столу поближе не приглашал, и в шутках, смехе, сердитом и веселом гаме супротивники эти не участвовали, помалкивали, теснясь бочком на дрянной трехногой скамье. Хоть не трогают, и на том спасибо. Да эвон уж зачали поддевать!
Устин Павлыч принялся старательно посмеиваться. Он ласково отвечает на поддевку:
— Хорошая крыша на хорошее и сгодится, не на плохое… Он еще, мой домик, сто лет простоит, а ты, милок, сколько?
Тут поднялся за столом дядя Родя и громко–торжественно объявил заседание Совета открытым.