…Горюю я о родине —

И жаль мне край родной…

И Яшка Петух, и Катька Растрепа, и Колька Сморчок — все ребята, перестав щипаться и тесниться на подоконниках, запели «Трансвааль».

Затихли в избе мамки, посуровели, отодвинули от себя чашки и пироги. Веселье пропало. Горько, дружно вошли в песню негромкие, тоскующие бабьи голоса.

Сызнова стала тихой, озабоченной маленькая Катькина мамка. Проступила постоянная злость на исплаканном, безулыбчатом лице пастушихи. Солина молодуха, облокотясь на стол, вздыхая, гудела басом. Марья Бубенец, утерев потные щеки, пригорюнилась за самоваром. Поджав постные губы, сестрица Аннушка покачивалась, кланялась, словно молилась. Голубые повлажневшие глаза Шуркиной матери снова никого не видели.

А песня лилась сама собой, негромкая, грустная, и каждое ее правильное слово схватывало за сердце.

Трансвааль… Где этот Трансвааль? Какой он собой? На школьной карте, внизу, он выглядит крохотным, самым что ни на есть кончиком Африки, которая и вся‑то на бумаге не ахти как велика, похожа на блеклый, с жилками, палый лист тополя. Шурка никогда там, в Трансваале, не был, никаких буров не видывал, но это неважно. Он поет про свой родной край, который горит в огне, как Трансвааль… Господи, как хорошо заливаются бабы! Они ведь тоже не бывали в Африке, но все понимают, как Шурка, и горюют о родине, жалеют ее и молятся за отцов, чтобы те поскорей расколошматили немцев и вернулись здоровешенькими домой.

В песне было одно, самое дорогое место, которое любил Шурка, потому что там (теперь это совершенно ясно) в открытую говорилось про него и Яшку Петуха. И, как всегда, еще задолго до этих любимых, проникновенных слов, у него начало сжиматься горло. Ему было трудно петь, но он, сдерживая под ступившие слезы, откашлялся и, переглянувшись с Яшкой, молодецки вывел:

А младший сын в двенадцать лет

Просился на войну…

Передохнул, слушая низкие бабьи голоса, которые задумчиво рассказывали, как ответил младшему сыну бур, что не возьмет малютку, и тонким срывающимся мальчишеским дискантом, полным восторженных слез и волнения, Шурка упрямо настаивал:

— Отец, отец, возьми меня

С собою на войну,

Я за свободу жертвую

Младую жизнь свою!..

Что это за свобода?.. Ну, все равно, он жертвует младую жизнь за родимый край, наверное, это одно и то же… Да, так оно и будет. Скоро, скоро. Они с Яшкой убегут на фронт и не пожалеют своей жизни. Что им жалеть, их все равно не убьют. А если и убьют — невелика беда, и без них много останется ребят на свете. Вспомнит ли его Катька?

Теперь у Шурки не осталось никаких сил петь, он замолчал, глотая слезы. Но скоро он воскрес, потому что не любил долго умирать.

Вот так же, как поется в песне, однажды немцы отобьют у наших обоз, и нечем будет русским солдатам стрелять. А немцы, вот они, лезут, как тараканы из всех щелей, орут: «Руки вверх! Сдавайтесь!» Но наши никогда не сдаются в плен, они скорее помрут, чем поднимут руки…

Видится Шурке, как его отец и дядя Родя, отбиваясь штыками, приготовились помирать… Но нет, шалишь, конопатые! Шурка и Яшка ползком, под градом пуль, разрывами снарядов, тащат в окоп патроны. Ого, целый ящик! Два ящика!.. На, тятенька! Бери, дядя Родя! «Спасибо, Александр, спасибо, Яков! Молодцы!» — говорит дядя Родя, заряжая винтовку. «Ай да Шурок! — шепчет отец, раздувая усы. — Прости ты меня, не привез я тебе тогда, в Тифинскую, ружьецо, которое ты просил… Бери настоящее, здесь эвон их, ружей, сколько валяется. Ну, выручил… спас меня, сынок!»

Шурка с Яшкой Петухом хватают по ружью, мало — по два хватают и по третьему на запасе держат, возле себя. И палят, палят то из одной, то из другой винтовки… Немцы отступают… просят мира… Серебряные крестики болтаются на зеленых рубахах у солдата Александра и солдата Якова…

А мамки ничего этого не знают и все еще горько жалуются.

По шоссейке от станции идет Митя — почтальон со знакомой железной тростью и черной кожаной торбой на боку. Шурка одним глазом следит за ним. Внезапно вспоминает паука — летуна на светлой паутине.

Неужели не исполнится примета, не завернет Митя к ним в переулок?

Почтальон постоял на перекрестке, почесал волосатую скулу, порылся в торбе и шагнул через канаву.

Шурка сорвался с подоконника, кинулся вдогонку.

«От бати письмо! От бати…» — ликовал он, мчась во весь дух, не разбирая луж и грязи.

Он не помнит, как серый твердый пакет очутился у него в руках. Кажется, почтальон не хотел отдавать письмо, строго спрашивал, где мать. Ну и чудак же Митя, вот уж верно, что припадочный, ничегошеньки не понимает! Да разве Шурка потеряет письмо от отца, долгожданное, такое большое! Он подержал пакет на ладошке, покачал, как на весах. «Молчал — молчал тятя, а уж написал, есть что почитать», — подумал он с восторгом и счастливо проверещал:

— Спасибо, дяденька Митрий!

— Не за что, — буркнул почтальон и подергал себя за ухо. — Эх, ты… черноногий глупыш! — сказал он, вернулся на шоссейку, пошел дальше, в Глебово, громко стуча по камням железной тростью.

Шурка полетел обратно к избе Марьи Бубенец.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже