— Не жалей, — сказал он негромко, мягко. — Помяни добрым словом, не забывай, а не жалей, Апраксея Федоровна. Будут люди себя жалеть, собой дорожить, ни хрена в жизни не добьются путного… В голове у нас — чугун жару, а в ногах — сугробы снега. Ноженькам холодно, боязно, жалко их, мерзнут ноженьки наши, не идут, еле переступают, больше топчутся, переминаются на одном месте. И рученьки им под стать — попусту болтаются. А надо — тка завсегда идти в гору, как Пелагея Ивановна верно сегодня сказала. В гору, бабы, мужики! Ног, рук не жалеть! Себя то есть… И будет обязательно толк, будет, Николай Александрыч! — проникновенно, ласково — твердо сказал Аладьин, точно продолжая осторожно давний спор с Шуркиным отцом. И теперь на посиделке никто не поддержал батю, не откликнулся, все промолчали, как бы соглашаясь с Никитой. И батя молчал, поводил тараканьими усами, хмурился, не спорил. — Да постойте, — спохватился дяденька Никита, бросая на стол лобзик, фанерку, зажигаясь иным делом, — постойте, я вам расскажу, к примеру… Читал я одну сказку, как люди счастье на земле искали. Давненько читал, не помню, в какой книжке, может, что и позабыл. Ну да буду рассказывать — вспомню. Самое время для россказней — святки, — усмехнулся он, щурясь, оглядывая тепло посидельцев. — Такая занятная, правильная сказочка, нельзя не вспомнить, не рассказать… Слушайте!
Шурка снова проигрывал, ему не хотелось оставаться в дураках, и карты теперь мешали, он спутал, развалил колоду на сундуке. Растрепа не возражала, а Манька и Гошка — и подавно, они сами требовали слушать ихнего отца, прыскали заранее смехом, должно быть, знали — сказочка веселая, слава богу! Мужики и бабы завозились, усаживаясь поудобнее. Еще вздыхали украдкой некоторые мамки, не клеились цигарки у мужиков, просыпался табак, но посиделка наконец‑таки сызнова покатила своей светлой, отрадной дорожкой. «В гору! Только в гору!» — твердил зачем‑то про себя Шурка и видел почему‑то дяденьку Никиту в школе, с книжкой, которую дал почитать, как всегда, Григорий Евгеньевич. Книжка не разглядишь какая, может, Праведная, которую ищет и не находит Шурка; она завернута в Ираидин, белый с лазоревыми цветочками платок. Аладьин прячет княжу за пазуху, так ее бережет, и, уходя, заглядывает в пустой класс, протискивается с трудом за парту и, застенчиво посмеиваясь, мерцая загоревшимися карими большими глазами, тихонько говорит, что посидел бы тут, ах, и не встал бы, поучился!..
Аладьин между тем рассказывал:
— Жили люди неправильно, плохо, по кривде, стало быть, зачали с голоду и болезней опрежде времени валиться, не успевают сродники могилы копать — мор. А жить, известно, хочется, страсть как желается; человек‑то к доброму, к хорошему на земле стремится, не к худу… Ну, и пошли люди правду искать, то есть счастье, хорошую, значит, жизнь. Шли, шли, не знаю сколько времени, может, не один год, только однажды заблудились, потеряли дорогу. Что делать? Стали советоваться, переругались, перекорились, вот как мы иногда на сходе глотки дерем попусту, — нелады одни. И тут стало — нету ладу, да и только. Одна сторона кричит: «Поворачивай назад, неплохо, дескать, жили, все нам мало, недовольны, не так да не этак. А смотрите‑ка, — орут которые, — туточка еще хуже, заживо подохнем. Прежняя‑то жизнь была лучше теперешней!»
— Это ты уж, Никита Петрович, не про нас ли, грешных, рассказываешь? — поинтересовалась со смешком Сморчиха.
— Про всех, — просто ответил Аладьин. — Не перебивайте, сам собьюсь. Ну вот, кричат, орут разное. Другие люди говорят: «Надо — тка свернуть направо, пробиваться, дорогу искать». Третьи, супротив, требуют налево повернуть: «Кажись, тропа видна, куда‑нибудь да выведет, не может быть, чтобы не вывела, кто‑то по ней куда‑то шел, и мы пойдем…» Руготни, словом, не оберешься, а пользы никакой, каждый настаивает на своем, считает, что он прав… И только один молодой мужик Данило выискался, умный, сильный, смелый, советует идти вперед. Назад нельзя, ни вправо, ни влево не сворачивать, а, слышь, вперед да вперед идти, как бы, чу, ни было трудно. Смекаете?.. Долго ли, коротко ли уговаривал Данило народ, — уговорил, порешили всем миром, значит, никуда не сворачивать, как бы ни было худо. В вожаки выбрали Данила. «Веди, говорят, раз надоумил, вызвался, вперед — так вперед. Айда — те, пошли!» Вот и повел Данило людей напрямки. А напрямки — л ес дремучий, чем дальше, тем гуще, тьма под деревьями, и куда ни ступишь — болотина, трясина бездонная, засасывает человека с головой. Попросту сказать, кругом, значит, кривда, просвета не видать, куда людям податься, — пояснил дяденька Никита, блестя темными выпуклыми глазами.
— Понятно! — кивнул Митя — почтальон, снимая с плеча свою кожаную сумку.
— Да не мешайте за — ради бога слушать! — взмолились, зашумели мамки. — Ты сам себя не перебивай, Петрович!