А еще лучше было в свободный час днем пробраться кое‑как через рыхлое снежное море на черно — фиолетовую, с зеркальцами луж и седой гривой высохшей травы проталинку, самую раннюю, проглянувшуюся нежданно узким островком по гребню овражка, у Гремца. Скинуть на бегу валенки и, пожимаясь, взвизгивая от озноба, щекотки и нестерпимой радости, побегать босиком по сырой, чмокающей луговине и, выбрав местечко повыше, посуше, повалиться на спину и глядеть, не мигая, не отрываясь, в бездонную синь неба, пока она не побледнеет и не засверкает сплошным голубым огнем и не заболят глаза. Тогда крепко зажмуриться, повернуться на бок, сунуть под голову локоть, а на него шапку, как подушку, и лежать, греться на солнышке, краем уха слушая сдержанный гомон грачей на ближних задворках, трепотню приятелей и приятельниц, отдыхающих с тобой рядом, вповалку, и самому немножко почесать ленивым языком — так, ни о чем, от переполнения чувств, — и замолчать от внезапной усталости, приятно охватившей на минуту тело.

Тяжело, трудно дышится, душно от нагретой влажной земли и сухой травы, куда сунут ненароком нос. На проталине словно разлит густой, оставшийся еще с лета, забористый настой лугового разнотравья, к нему прибавились запахи гнили, сырости, и оттого нечем дышать. Но стоит приподняться на локти, сразу легко, грудь полна свежести, ветер студит непокрытую голову, и остро, дразняще пахнет талым снегом, как бы холодной арбузной коркой. Терпения нет, загорелось, хочется отведать в останный раз этого дарового угощения. Рука сама тянется к снегу, находит снег ощупью и мнет его в сырой грязновато — сизый катыш. Зубы вонзаются с хрустом, арбуз и есть, как покупной, редкостный, — сок так и брызжет, течет по губам, отрадный мороз обжигает внутренности… Славно! Ах, как славно!.. Ешь больше, заговляйся, скоро снега и не понюхаешь.

И весь мир в эту минуту был тут, на проталинке, понятный, добрый, маленький, с ребячьими утехами, и никакого другого мира не желалось, да и не было и, казалось, не могло быть. Ни о чем не думалось, даже глиняные скворечни не приходили в голову. А они, просторные, как корчаги, уже сохли который день в избе на полице. Эта отличная парочка необыкновенных горшков, с крышками, вмазанными намертво, навсегда, с узкими рыльцами — лазами для желтоносых хозяев, с ушками по бокам, чтобы привязывать, прикручивать веревкой и проволокой к дереву, эта неслыханная красота должна была скорым утром лезть в печь, в огонь, обжигаться там вместе с ведерниками и подкорчажниками. Надо бы по привычке и памятуя недавнее, страшное, молить про себя неустанно бога, чтобы горшки — скворечники не лопнули в печи, не разлетелись в черепки. Нет, не молилось и страха не чувствовалось, — вот как хорошо Шурке валяться на первой теплой проталине.

Когда проталин в волжском поле прибавилось, заманчиво было по последнему утреннему холоду и слабому насту бежать от островка к островку, придерживая школьную сумку, скакать по тонкому льду, который трещал и лопался, как стекло, под ногами, по схваченной заморозком, не совсем еще вытаявшей из‑под снега, но уже начавшей зеленеть озими, и вдруг заметить почти под ногами бурый, убегающий от тебя комочек земли. Он стремительно, бесстрашно катится перед тобой, как колобок, по светлым льдинкам, по жесткому серому снегу и мягкой зелени озимей. Легонько приминает свернутую трубочками, раскустившуюся еще осенью рожь, и она, шевелясь, выпрямляется позади колобка. И нельзя сразу догадаться, что это за птичка — невеличка, такая смелая, похожая на комок земли, не боящаяся человека. Подпустив тебя совсем близко, она внезапно трепещет часто — часто ржаво — пестрыми крылышками и знакомо так, ступенчато, поднимается над твоей запрокинутой стриженой головой. Эвон она, птичка, взбирается по невидимой лесенке в самое поднебесье и звенит там, как льдинка. И уж бьется, стучит громко сердце от счастья, что ты, может, первый из всех ребят слышишь этот живой весенний серебряный колокольчик, он разливается на все волжское поле, почище Аграфениного звонка, и словно зовет, торопит куда‑то.

Это тебе не домовой зимней ночью пугает свистом из подполья: гляди, сам бог зовет с неба, ласково и весело гремит колокольчиком, чтобы ты не опоздал в школу, а может, и еще куда не опоздал, поважней, подальше. Ну, прямо‑таки зовет бежать на край света, которого вовсе нет, а есть Африка, Азия, Америка, Европа. Он, конечно, там, Шуркин краешек света, за снежной Волгой, за полями и деревнями, за далеким темным лесом, откуда поднимается, встает каждое утро солнце. Только бы не опоздать, успеть побывать на том краю света первым! И в школу надобно поспеть первым. Поэтому ты начинаешь торопиться.

— Иди — и сю — да — а… иди — и–и! — неустанно зовет Катькиным смеющимся голоском весеннее звонкое небо.

— Эге — ге — ге!.. Сейчас при — ду — у–у! — громогласно откликается Шурка, поднимая с земли оброненную шапку — ушанку.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже