В церковной роще, у школы, в погожий денек прямые стволы сосен еще белели с севера мохнатым инеем, а с юга, в большую перемену, сияли начищенной медью, что самовары высоченные. У корней протаивали темные воронки, ребята находили в них ползающих по снегу и сырому мху жучков и разных букарах. Громче барабанил в елках дятел, безумолчно свистели, переговаривались на полянах, по кустам какие‑то верткие голосистые пичужки. Однажды на глазах ребятни оторвался сам по себе от сосновой пригретой коры порядочный рыжий кусочек и полетел. Все так и ахнули: крапивница! Бабочка порхала над грязным снегом, часто отдыхая на вытаявших сухих веточках и иголках, точно набираясь сил, и, когда Сморчок Колька хотел накрыть ее шапкой, не далась, взвилась туго, винтом, вверх и пропала в синеве, в вершинах сосен. Скоро Яшка Петух, шляясь у себя в усадьбе, выкопал ненароком в барской березовой роще валенком из‑под снега и прошлогодней листвы длинноногую, в волосьях, какую‑то очнувшуюся бледно — зеленую былинку с розоватым порядочным бутоном, принес в школу. Григорий Евгеньевич, учитель, оживясь, сказал, что это медуница, ранний цветок, нуте — с, смотрите, бутон‑то совсем готов распуститься, под снегом вырос, а, каково?!

Дни прибывали, все вокруг неуловимо менялось. В ручье, у капустника, в талых, осевших сугробах, высвободила свои блестяще — коричневые, гнуткие плечи верба, и по ним, по плечам — сучьям, разбежались крохотные, пушисто — серые, с серебринкой мышата. Ну, это не больно удивительно, все видывали, знают, и на осинах завелись такие же серебристые зверьки. А вот Катька Растрепа, глазастая, высмотрела первая на березовых никлых ветках, на самых — самых их кончиках эдакие рожки — по одному и по два, на которые никто прежде не обращал внимания. Ребята думали: прошлогодние уцелели сережки. Достали, посмотрели — оказалось: росли новые, красноватые, уймища росла молодых сережек, а ведь деревья еще стояли чуть не по пазухи в снегу. Сучья, ветки стали казаться издали красными, будто березы застыдились от радости, какие они, глядите, красивые, и покраснели. Пожалуй, скоро можно будет добывать и пить ледяной березовый сок, сахарный и такой прозрачный, что не поймешь полный ковшик держишь или нет в нем ни глоточка, не натекло, не накапало за ночь, пустая посудина в руке. Нет, ковшик полнехонький! И бутылка полнехонькая, а тоже будто пустая, до того чистый сок. Пей, захлебывайся из ковшика, из горлышка бутылки, как нравится, лакомись, пока скулы от сладкого холода не сведет на сторону и не заломит в висках. Скоро, скоро!

Вон уж на гумнах, под навесами риг и амбаров осторожно, с перерывами, как бы с оглядкой, чтобы кто грехом не осмеял, застучали нетерпеливые мужичьи топоры, зашаркали рубанки, выстругивая планки для борон, оси для телег. Громкой скороговоркой принялись болтать, булькать, перекликаясь между собой в канавах, под сугробами, невидимые ручьишки — говоруны. Бабы схватились наперегонки расстилать по утреннему насту холсты. В Шуркиной избе, в так называемой «зале», где нельзя как следует повернуться, отодвинули в угол обеденный стол, а на его место, под окошко, установили дубовые «кросна» (мамкино приданое), натянули пряжу, и мамка день — ночь гремела «бердами», челноком, ткала, торопилась, парила готовые холсты с золой в печи, в батиной большой корчаге. Шурка с охоткой помогал таскать на речку тканину, свернутую на коромысле калачами, еще горячую. Мать полоскала холсты в проруби, потом расстилала на гумне по насту и не боялась пропажи, оставляла свое богатство на ночь, чтобы не только снег и солнце, но и мороз белил тонкую льняную новину, годную на рубахи и полотенца.

— Вот тебе, красная весна, голубушка, моя новина!.. На одежку, на обновку, на приданое, — приглушенно говорила, точно колдовала, мамка, грея дыханием озябшие руки.

Она раскатывала старательно по вечернему сиреневому насту и грубую толстую холстину из кудели, припасаемую на портянки и мешки.

— В чистой‑то, белой портяночке и ноге веселей, дольше не устанет, толковала убежденно мать про себя. — Слава тебе господи, как складно управились! Много наткала, на все почесть хватит, голыми не останемся…

Зябко, по — зимнему румянило полнеба над лесом, к станции, обещая и на завтра мороз. В тишине, если навострить чутко ухо, сонно, слабо бормотал где‑то близко, под снегом, безвестный ручеек, засыпая. Хорошо было его слушать и самому тихонько вздыхать, позевывать, дремотно бормотать что‑то бессвязное, — мать переспрашивает, а ты не знаешь, что ответить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже