А спервоначалу не все поверили дяденьке Никите Аладьину, когда промчала селом, по шоссейке, со станции в уезд тройка с солдатами и красным флагом и Никита погнал своего старого хромого мерина на железную дорогу, воротился к вечеру с вестью, что в Питере прогнали царя, революция. Который народ тогда обрадовался, который почему‑то вдруг встревожился, а кто и усомнился, и все не знали, что сказать и что делать.

— Родимые мои, как же теперь без царя‑то? — растерянно, чуть не плача, спрашивали некоторые мамки, те самые, что давно молили бога, чтобы кто‑нибудь отравы натолсто насыпал во дворце, стравил там всех, как крыс, раз царствовать не умеют, а нынче, в святки, грозились в открытую утопить на Волге, пес знает где, в проруби, вместе с Гришкой Распутиным его полюбовницу, немку, да и муженька ее, дурачка, пьянчужку, заодно. — Ой, что же будет‑то? — голосили нынче непонятно бабы. — Хоть плохонький был, а все государь, руки долгие — достанут, ну и побаивались, слушались… Кто же теперича распорядится войну прикончить, мужей наших вернуть домой?!

— Ну, кто‑кто… чего глупости порете? — закричали сердито на мамок мужики посмелее. — Радоваться надо — тка, не охать. Мы сами распорядимся: и войной и землей!.. Опять же новая власть, чу, не царская, не обманет, с народом она заодно.

— Как можно этак‑то… с престола столкнуть… помазанника божия?! крестился Павел Фомичев, испуганно оглядываясь, ища брата Максима, а тот, чтобы никого не слушать, быть подальше от греха, бочком, бочком, да и поворотил к дому. — Как же так… помазанника, императора всея Руси… А бог?! — повторял Павел и пятился туда же, к своей избе.

— Значит, можно. Скинули и тебя не спросили, — весело отвечал дяденька Никита. Уронив по привычке на плечо голову, он расстегнул ворот шубы, выставил морщинистый кадык, глубоко, легко вздохнул: — Сво — бо — да — а!..

Олегов отец, лавочник, выскочив из своих хором в одной жилетке, раскрасневшийся: должно, сидел за вечерним самоваром, — отвел торопливо Аладьина в сторону, — ребята видели и разговор весь слышали.

— Ты обожди мутить народ. Не ровен час, ежели враки, — знаешь, что тебя ждет, голубок, за такие новости?

— На почте депешу вычитывали, при мне. Из Питера депеша, только что получили, — отвечал дяденька Никита, посмеиваясь. — Отрекся, чу, от престола в пользу брата Михаила.

Устин Павлыч плюнул.

— Вот видишь! А ты булгачишь честных людей…

— Да не пожелал Михаил, отказался наотрез!

— Отказался? Ей — богу?! А наследничек, царевич Алексей? — беспокойно допытывался Быков, и улыбался, и хмурился, крепко утираясь рукавом рубахи. У нас же престолонаследие! Забыл?!

Аладьин на радостях даже хлопнул по плечу Быкова, чего никогда не делал.

— Да говорят тебе, безверная, торговая душа, отец и за себя и за мальца отрекся от престола! Временное правительство Думой назначено… Это, брат ты мой, пахнет республикой!

Устин Павлыч все‑таки не поверил окончательно, побежал, как был, в одной жилетке, не то к попу, отцу Петру, не то в усадьбу, к Платону Кузьмичу, управляющему, а мороз был изрядный. Шурка видел потом, как догадливый Олег уже за селом нагнал отца и передал ему полушубок и шапку.

Говорят, не глядя на ночь, Быков с управлялом, по распоряжению самой барыни, полетели тотчас на рысаке разузнавать правду, что стряслось в Питере. Да не на станцию покатили и не в волость — в уезд, за восемнадцать верст, чтобы не ошибиться.

Утром, когда ребята бежали селом в школу, они еще издали, от моста, приметили саженное кумачовое полотнище над недостроенной казенкой Устина Павлыча; кумач вился, трепетал на длинном шесте и как бы дымился по ветру. Подбежали ближе — на тебе: и над крыльцом лавки прибит накосо красный флаг, из ластика, кажись, поменьше, чем на крыльце казенки, но таки порядочный, свисает до перил, горит и не сгорает, словно факел. А перед лавкой, на утоптанном снегу, возле качелей, сильно занялись березовые сухие поленья, сваленные кучей. Озорной, саврасый, с черной гривой, огонь так и кидается мужикам и бабам под ноги, бьет, кусает валенки, но никто не отходит от костра. И смех тут и крик, — в великий‑то пост! Разве можно не остановиться? Аграфенин звонок в школе и подождет маленько.

Сам Устин Павлыч, в праздничной суконной шубе на лисьем меху, каракулевый пирожок смят на макушке, с красным бантом во всю грудь, таскает из лавки какие‑то бумаги, кидает в огонь. Ему старательно подсобляет Олег, и у него, двухголовой обезьяны, на школьном пальто тоже прицеплен бант.

Ребятня, конечно, сунулась к костру узнать: что жгут, как в масленицу, почему сбежался народ поутру смотреть, на какое — такое диво, о чем смех и крики.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже