Плотная меловая бумага, темнея, корежилась на березовых поленьях, как живая, и червонно вспыхивала по краям. Тогда можно было разглядеть на черном от пепла и углей снегу, в огне, точно в позолоченной раме, рыжеватую, варежкой бородку, как у Катькиного отца, когда он был здоров, в уме и подстригался ножницами, глядясь в осколок зеркала. Еще горела, чадя дымом, сине — зеленая грудь с большими звездами, и пуговицами, и голубой широкой лентой через плечо. Иногда в костер падала целая картинка: тот же человек с бородкой, в звездах и эполетах с густой бахромой, сидит в мягком кресле, наверное, с колесиками, что в ресторане Миши Императора. Рядом с ним, вся в белых кружевах и пчелках, расселась, расфуфырилась тетка с высокой прической. И торчат еще по обеим сторонам кресел девки и девчонки в лентах, в бантах. Сколько их, разодетых, не сосчитаешь сразу! И мальчишка тут же, в коротких штанах и башмаках на босу ногу, в страсть знакомой белой рубашке с напуском и синим матросским воротником, ну, точь — в–точь, в которой сам Шурка щеголял однажды в праздник, обновляя батин подарок, привезенный из Питера.

Как глянул Шурка на березовые, жарко полыхавшие дрова, на золотую, из огня, раму, на бородку варежкой, звезды, расфуфыренную тетку, взглянул на девок и мальчишку в матроске, так сразу догадался, в чем тут дело. И все ребята догадались: Олегов отец жег портреты царя и картинки с царским семейством, которыми он по дешевке торговал в своей лавке, заодно с календарями и песенниками.

— Так! Топи баню жарче, пару больше! Выметай голиком все подчистую, выжаривай вошь и гниду!.. Чтобы и духу ихнего, романовского, не осталось! оживленно — поощрительно, громко говорили мужики, раскуривая цигарки от горящих портретов и любуясь огнем. — Слышь, не ошибись, Устин! — зубоскалили они. — А ну — кась, царь‑то вернется! Он тебя не похвалит… Хо — хо — хо! Постой, неужто в самом деле пришла пора для топора? Нет, без шуток, а? — загадочно спрашивали они. И сами себе отвечали: — Должно быть, не иначе, похоже… Возьми, черт, дьявола — оба не надобны!.. Ну, наше дело, братцы, совсем поспело!

— Огнище‑то!.. Накопили сала, хорошо горят! — кричали и смеялись мамки и теперь вовсе не жалели царя. — Пали ему бороду с усами!.. Что — о, закорчился? Каково в аду‑то? А мы век в нем живем!..

Особенно доставалось от мамок царице:

— Немку‑то… немку толстозадую поджаривай, хавронью!

— Ишь юбки распустила, вырядилась на русские деньги! Верно Минодора на посиделке в рождество баяла: по дюжине платьев поди в будний день меняла, шлюха немецкая… Сунь ей огонька под кружева, суке!

— И отродье туда, в огонь, дочек! В маменьку уродились, ее стать и кровь!

— А мальчонку жалко, — вырвалось у Сморчихи. — Экий махонький, худенький, моему Кольке, чай, ровесник… Ах ты, мой горький! Его бы и пожалеть не грех.

— Они‑то нас мало что‑то жалели, сволочи! Скоко таких мальчонков, девчушек сиротами оставили… Спроси у Барабановой или вон у той же Минодоры…

— Э — эх, жги, жги, говори!.. — запела и заплясала Солина Надежда, подбегая к костру с портретом царя под мышкой; портрет был в деревянной рамке, со стеклом. Молодуха хватила рамкой по поленьям, стекло слабо, тонко звякнуло, рассыпалось осколками, бумага, дымясь, вспыхнула, и тараканы забегали по рамке и портрету, спасаясь от огня…

В школе, на кухне, повалив шубы на лавку, сидели, как дома, в одних рубахах, дяденька Никита Аладьин и отец Пашки Таракана. Они громко — весело и не совсем понятно толковали с Григорием Евгеньевичем. Тот, бледный, с красными пятнами на щеках и даже на лбу, взъерошенный, торопливо ходил по кухне из угла в угол, и глаза его были полны слез.

— Вот как оно получается в жизни: скоро и просто. А ведь сколько людей на каторгу, на смерть шли, поднимая народ!.. За бомбы брались, за ружья, в том же пятом году, — и ничегошеньки, все было попусту… Дуб! Не пошатнешь! — говорил Аладьин, качая головой, дивясь и радуясь. — А тут, эвон, чуть ветер подул — повалилось дерево. Оказывается, и не дуб вовсе, осина!

— Труха, — сплюнул Пашкин отец, закусывая крепче свою самодельную трубочку — молоточек и выпуская ртом и ноздрями такую уймищу дыма, что ребята, глазея украдкой из коридора, диву дались: как он там, в глотке, помещался, дым, такая его скопилась прорва. — Триста лет, гляди, на корню гнило. Чего же ты хочешь, Петрович? Пальцем тронули — само повалилось. Ни ложки, ни плошки из него, ни топорища… На дрова и то не всякий поднимет — гнилье.

— Нет, погодите, — остановил Григорий Евгеньевич, — вы забываете, друзья, войну, она все обострила и ускорила… Но главное не в том. Мы с вами стали гражданами, понимаете, республика в России, а? Вот в чем самое главное! — повторял он взволнованно. — Нуте — с, что скажете? — Голос у него задрожал, сорвался, и светлые большие озера, переполнив берега, пролились на лицо, и он не стыдился этого, все повторял: — Граждане… республика… боже мой!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже